Детские дневники блокадного ленинграда. Блокадный дневник миши тихомирова

  • Ленинградцы. Блокадные дневники из фондов государственного мемориального музея обороны и блокады Ленинграда. — СПб.: Лениздат, 2014. — 704 с.

    Вступление

    Блокада из первых уст

    Ирина Муравьева

    Музей обороны Ленинграда, созданный в годы войны, — с началом «ленинградского дела», в 1949 году, был закрыт, а в 1952 году ликвидирован.

    Спустя сорок лет, в 1989 году, Музей обороны Ленинграда был возрожден. И с первых же дней в его фонды, наравне с другими экспонатами, ленинградцы начали приносить дневники и воспоминания блокадников и защитников города: рукописные и перепечатанные, фотокопии и ксерокопии. Их приносили сами авторы, пережившие блокаду, или их дети, родственники, знакомые, соседи. Иногда тетрадки с дневниками и воспоминаниями люди оставляли на вахте музея, не приложив свой номер телефона или адрес. Прошло двадцать пять лет, а документы войны и блокады все продолжают поступать в музей. Вместе с сотнями военных писем они хранятся в рукописно- документальном фонде музея. Иногда экспонируются на выставках, посвященных войне и блокаде.

    Взрослые и дети, мужчины и женщины, военные и гражданские фиксировали свое восприятие событий, свои переживания, свое видение происходящего. Лаконичные и подробные, с рисунками и табличками, в маленьких блокнотиках, в тетрадях, альбомах и гроссбухах, с фотографиями, вырезками из газет и приложенными документами, эти дневники — бесценные документы эпохи. Они позволяют не просто полнее и подробнее узнать историю блокады, но практически стать ее свидетелем в настоящем времени.

    Большинство рукописных дневников трудны для чтения: истлевшие листки, выцветшие чернила или карандаш, неразборчивый почерк автора. Перевод текста из рукописи в печатный вид необычайно кропотливый труд, требующий множества часов, дней, месяцев.

    Писать умеют все, а дневники ведут лишь некоторые. Почему ведут дневники? Зачем? Одни делают это всю жизнь, другие долго собираются, размышляют, постепенно втягиваются. Третьих толкают на это сильные душевные переживания, стрессы. Кому-то достаточно одной-двух строчек, чтобы описать накопившееся в душе. Другие пишут очень подробно. Авторы дневников, собранных в этой книге, начали писать их в первые дни войны или немного позже. Но ясно, что именно война и блокада, невероятность нахлынувших переживаний, их небывалость — заставляли людей взяться за дневник. В этих записях чувствуется огромная потребность излагать пережитое, осмысливать происходящее, оставлять для памяти отдельные факты.

    Держа в руках чужой дневник, невольно задумываешься, хотел ли автор делать его достоянием гласности? Имеем ли мы право на публикацию?

    Но скоро убеждаешься: автор хотел, чтобы дневник был прочитан. Более того, некоторые фразы, порой прямые обращения к будущему читателю, указывают на то, что и писались дневники для того, чтобы передать близким, детям, потомкам — нам — исключительный, ни с чем не сравнимый блокадный опыт.

    «В эту книгу мы запишем все, что пережили ленинградцы, Котя, папа и мама в дни Великой Отечественной войны. Пусть со страниц книги будет вырываться вой сирены, свист летящих бомб, грохот разрыва фугасок и змеиный посвист снарядов, уродующих наши любимые улицы, дома, наши родные ленинградские очаги, пусть со страниц ее слышится плач детей, осиротевших зимою 1941-1942 года, стоны засыпанных при бомбежках граждан города, напоминая о великой священной мести ненавистному врагу, разжигая пламя ненависти к проклятому фашизму» (К. В. Мосолов).

    «Проснулся, выглянул из-под одеяла. Холодно. И быстро опять с головой закрылся. Но подумал, что надо писать дневник, и быстро встал. Вечером писать плохо, потому что полно народу и могут помешать. А сейчас никто не помешает» (Боря Капранов).

    В этой книге опубликовано семь дневников: дневник главного инженера 8-й (Дубровской) ГЭС, одной из крупнейших в СССР, — Льва Ходоркова; дневник заведующего райздравотделом Кировского района Израиля Назимова; дневник лектора Политотдела 42-й Армии Владимира Ге; дневник дознавателя военной Комендатуры Ленинградского гарнизона Владимира Кузнецова; дневник преподавателя ремесленного училища при Адмиралтейском заводе Константина Мосолова; небольшой, в основном состоящий из цитат дневник цензора Софьи Неклюдовой и дневник шестнадцатилетнего бойца противопожарного полка Бори Капранова. Также в эту книгу вошли воспоминания Зинаиды Кузнецовой. 22 июня 1941 года ей исполнилось 13 лет. Именно с этого дня начинаются ее воспоминания, по точности и яркости описываемых событий больше похожие на дневник. Кажется, что спустя десятилетия Зина, как сквозь стену, прошла в свою блокаду.

    Эти две «детские» истории занимают в книге особое место.

    Потертая тетрадь с пожелтевшими, рассыпающимися листами. На первых страницах рисунки: Кремль, юный барабанщик времен наполеоновских войн, копии плакатов Гальбы и Муратова. Неустоявшийся почерк школьника. Это дневник Бори Капранова. Два с половиной месяца блокадной жизни, с 14 октября 1941 года по 1 января 1942 года. Но какие это месяцы! Вынужденный уход семьи из родного дома в Колпине, комсомольский противопожарный полк, Военно-морское политическое училище... И кошмар декабря 1941 года в общежитии для эвакуированных на улице Салтыкова-Щедрина.

    Борин дневник — это трагедия, в которой душевные муки оказываются зачастую сильнее физических мук от голода и холода. Мальчик пишет о том, что никогда не забудет 1941-й год. Но помнить ту страшную для него зиму будем вместо него — мы, потому что в феврале 1942 года, уже в эвакуации, Боря Капранов умрет.

    Тринадцатилетняя Зина Кузнецова. Маленький «стойкий оловянный солдатик», она берет на себя заботу о матери.

    «У меня была мысль: если меня убьют, мама умрет с голода. Когда обстрел кончился, я стала выбираться и не могла, но боролась. Сделала маленькие ступеньки и вылезла. Нашла я там кочерыжек 4-5 штук и 2-3 листа. Я так была рада, что выбралась и принесу маме обед. Уже стемнело, а идти далеко. Но к ночи добралась. Пришла, а мама почти не дышит...»

    «Дома меня заставала горькая картина. Мама почти всегда лежала в полузабытьи. Я доставала свой сбереженный паек и скорей старалась положить ей в рот. Масло разогревала и тоже ей в рот лила. Она через некоторое время оживала и узнавала меня».

    Машинописный вариант дневника Льва Абрамовича Ходоркова принес в музей его сын, Ходорков Илья Львович. От деятельности Ходоркова, без преувеличения, зависела жизнь города. Первые записи сделаны сухим телеграфным стилем. Отмечены наиболее важные факты, хронология событий. Чувствуется сильнейшая потребность автора зафиксировать все происходящее. Из дневника мы узнаем, как и в каких условиях ленинградские энергетики боролись за каждую станцию для того, чтобы могли работать хлебозаводы, чтобы в дома хоть изредка поступала вода, чтобы работали станки.

    «Сильный мороз. Заморозили паропровод и водяной экономайзер котла No 3. У начальника цеха собрались ИТР. Даю указание, что делать. Входит Воронцов — в соседней комнате умирает кочегар. Мы не прерываем своих занятий. Буфетчица. С лопающимся от жира лицом, со смешком говорит: „Где тут умирающий, пусть перед смертью поест суп“. Все мерзнет. Надо спасать оборудование». «Сердце разрывается смотреть, что делается с нашими людьми. Золотые люди, выросшие в течение 10-20 лет, гибнут». «Замерз водопровод, нет света, не работает уборная, бани, голод, кругом больные, голодные, мертвые».

    Станцию, находившуюся в прямой видимости фашистов, разрушали обстрелы и бомбежки, но она продолжала работу, и в этом немалая заслуга Льва Ходоркова. Дневник Константина Васильевича Мосолова начинается в 1943 году. Он не имеет права писать о работе оборонного предприятия, поэтому только некоторые факты говорят нам о напряженной жизни завода. Дневник ведет вместе с шестилетним сыном Котей.

    «Осколки сыпались с неба, как горох, и стучали по крыше, стенам, по мостовой двора. Светили прожектора. В 0.10 стало потише, и мы снова поднялись домой. Котя рисует, мама читает книгу, папа записывает. Спать ложиться немного рано — тревога серьезная, с музыкой. Во время тревог и обстрелов заниматься чем-нибудь, вроде работы, трудно, особенно ночью, а поэтому пишешь в эту тетрадь». Но спокойствие этих записей — кажущееся: «Наверное, у нас у всех тихое помешательство на почве сиюминутного ожидания нависшей, как над баранами, смерти, и в продолжение долгого времени».

    О том, как Мосолову далась первая блокадная зима, без слов говорят его фотографии. На снимках мая 1941 года и декабря 1942 года два абсолютно разных человека.

    От деятельности Израиля Вениаминовича Назимова также зависела жизнь тысяч людей. Назимов — врач. Натуралистичность его описаний порой ужасает, но он, как и другие авторы дневников, — только фиксирует факты.

    Назимов работает в самом опасном районе Ленинграда — Кировском, который находился почти на линии фронта. Не случайно жители проспекта Стачек говорили: «Живем на одной улице с немцами».

    Дневник Назимова наполнен поисками возможности спасти людей и город, облегчить жизнь страдающим ленинградцам. Дневник Владимира Васильевича Кузнецова уникальный в своем роде: в нем рассказывается о работе гарнизонной комендатуры. С этой стороной военных будней мы сталкиваемся впервые. Такой дневник — большая удача для исследователей блокады. Дневник рассказывает о борьбе с дезертирством и воинскими преступлениями. Ежедневно сталкиваясь с действиями, попадающими под строгие наказания — штрафроты, тюремные сроки, — В. В. Кузнецов не озлобился и даже пытается понять причины проступков: «<...> За все время это первый настоящий дезертир. Все остальные — это все-таки не трусы. Это были пьяницы, влюбленные, тоскующие по семьям или не желающие служить там, где они служили». Но есть и жесткие строки: «Позавчера на ПРБ, перед строем расстреляли пятерых, наиболее квалифицированных дезертиров. Говорят, что это произвело впечатление».

    Из дневника В. В. Кузнецова мы узнаем и о создании в Соляном городке выставки «Героическая оборона Ленинграда», прообразе будущего Музея.

    Владимир Николаевич Ге профессиональный политработник. Довоенная практика постоянных публичных выступлений наложила отпечаток и на ведение дневниковых записей. Не боясь того, что дневник может быть прочитан кем-то из начальства, автор смело критикует положение в армии, действия командования. Из записей мы получаем уникальные сведения о первых месяцах войны, об особенностях формирования в августе 1941 года кавалерийского эскадрона, о службе охраны складов, о трагических, мало описанных в блокадной литературе фактах работы Дороги жизни и многом другом. Многие записи потрясают: «Я не знаю ни одного случая открыто выражаемого политического недовольства, возведения на советскую власть вины на обрушившееся несчастье, ропота или возмущения. А ведь в их положении им терять нечего было. И редкие налеты на грузовики или тележки, везущие хлеб или продукты, с целью расхищения были исключением, вызваны острым чувством голода, не носившие в себе никаких признаков протеста. Конечно, были среди такого огромного города и антисоветски настроенные люди, но они не имели массовой базы, несмотря на, казалось бы, „благоприятные“ для этого обстоятельства. Люди не роптали, а мирились. Люди не возмущались, а цеплялись за невидимый луч надежды. Люди ненавидели врага, в нем они усматривали виновника их бедствий. Люди упорно, выбиваясь из последних сил, продолжали работать на оборону города. Люди умирали без протеста и, я бы сказал, без страха. Психологически они себя уже подготовили. Многие похоронили себя еще живыми. Я слышал рассуждения некоторых, что их не пугает то, что они умрут через несколько дней, а их гнетет, что они будут брошены на свалку мертвецов, как и тысячи других до них. Их угнетала мысль, что они умрут, возможно, где-то на дворе или на незнакомой улице, что их не смогут похоронить, а через день, два, три их подберут незнакомые люди, бросят на грузовик, наполненный телами мертвецов, и свалят где-то за городом в вырытый экскаватором котлован. И каждый понимал, что это неизбежно, что власти не могут, не в силах изменить положение».

    Дневничок цензора Софьи Неклюдовой похож на сборник блокадного фольклора. Здесь трагическое соседствует с комическим. В дневник она записывает слухи, байки, строки из просмотренных писем. «Кинематографисты на трудовых работах по укреплению города: „Отпустите нас сегодня пораньше, а то к бомбежке опоздаем!“»

    «Самая большая в мире библиотека, наверное, те миллионы книг, которые сгорели в ленинградских буржуйках».

    «Во время голода многие, прожившие долгую жизнь вместе, узнавали только друг друга теперь. Мужья и отцы съедали пайки своих жен и детей. Подчас крадучись, тайком, что являлось причиной смерти их. О, это надо было пережить, когда мысли ни на минуту не давали покоя — есть, есть, даже во сне!»

    «Утром 1-го мечтала подольше поваляться в кровати, почитать, отдохнуть, но нахальные немцы (совсем обнаглели) без предупреждения, как трахнули снарядом в дом 27, аж дом наш заходил и кровать моя стала заниматься утренней зарядкой...»

    «Один ленинградский младенец на вопрос, кого он больше любит, папу или маму, ответил: „Папу, маму и отбой“».

    Есть в этих, таких разных дневниках и общее: это скрупулезное, болезненное описание продуктовых норм, выкупленных по карточкам или, наоборот, невыкупленных продуктах, рассказ о днях, когда в магазинах вообще ничего нельзя было выкупить, даже хлеб, потому что его не было...

    Почти в каждом дневнике мы встречаем цифры человеческих потерь. Данные разнятся, потому что авторы дневников не знали истинного положения дел в городе.

    Мосолов: «Есть такие дни, о которых можно написать целые книги, например, о дне зимою 1942 года, когда в квартире Смирновых умерло сразу 4 человека: муж с женой, дочь и бабушка. Или о том, как, идя на работу, за 15 минут ходьбы встречал по дороге саночки с покойниками, по 15-20 саночек с 1—2—3 покойниками. В эти дни ленинградцы умирали тысячами — говорят, по 30-40 тысяч».

    Ходорков: «25/ХII—41. Говорят, в день умирает до 10 000 человек. Во всяком случае, умирают в день многие тысячи. 30/I—42 г. Разговоры — от голода уже умерло 700 000-1 000 000, не думаю, что правда, но не менее 300000 во всяком случае».

    Капранов: «31/ХII—41 г. В Ленинграде в день помирают, говорят, от 6 до 9 тысяч человек».

    Ге: «13 августа 1943 г. Я думаю, что за эту зиму в городе вымерло не менее миллиона человек. Из трехмиллионного населения после эвакуации и вымирания к лету 42 г. осталось, кажется, 800 тысяч человек. <...> ...экскаваторами вырывали могилы — котлованы на 30-40 тыс. человек. Трех-, пятитонные машины разъезжали по городу с наваленными трупами...»

    Назимов: «Когда кривая смертности начнет падать? Сегодня в больнице им. Володарского вновь 500 трупов. 60 трупов случайно обнаружено в одной из баррикад. Трупы, трупы, трупы. Сколько их? Тысячи? Много, очень много. Они всюду — на улицах и площадях, чердаках и подвалах, в домах и дворах, около ворот и парадных, в выгребных ямах и уборных. Везде и всюду».

    Кузнецова: «У госпиталя упала лошадь. Я не знаю, отчего она умерла. За короткое время ее разрезали на куски и растащили, а у меня нечем было резать, или я не могла это делать».

    Ге: «...Лошадь еще раз споткнулась и на этот раз упала навзничь. Тишина на улице, медленные движения людей внезапно сменяются необычным оживлением, возгласами, руганью, криками. Все ринулись к упавшей лошади. Неизвестно откуда появился топор, в ход пущены даже перочинные ножи. Началась „разделка“ лошадиного трупа. Люди толкают друг друга, вырывают из рук добычу. Через несколько минут снова воцаряется тишина. Улица вновь опустела».

    Ходорков: «К группе лиц подходит кучер: „Т.т. начальники, помогите-спасите, какие-то двое пристали, хотят на ходу лошадь зарезать, пойдемте, отгоним!“»

    Пути этих людей, действительно, пересекались: у Назимова, Ходоркова и в воспоминаниях Кузнецовой описывается жизнь Кировского района. В. Н. Ге работал до войны на фабрике «Равенство», также находившейся в Кировском районе.

    Почти в каждом блокадном дневнике зафиксирован день 15 апреля 1942 года, когда по улицам города пошел первый после зимы трамвай (Ходорков: «От волнения чуть не заплакал. Только мы можем знать, что это такое — в Ленинграде трамвай»).

    И в каждом блокадном дневнике, наравне с ленинградцами, есть еще одно «действующее лицо» — сам город. Каждый дневник можно назвать признанием в любви к Ленинграду: «Хотя в городе было напряженное состояние, но разрушений еще не было. Народ шел в убежища. Каким родным и прекрасным показался тогда город» (Капранов). «...ночь прекрасна. Луна освещает город. А в домах этого большого прекрасного города по разным уголкам, используя все средства, пытаются согреться люди — взрослые и дети». «Белые ленинградские ночи, распустившиеся липы и тополя, цветущая черемуха и сирень, — как все прекрасно вне войны и как грустно, особо печально видеть эти красоты природы на фоне тяжких испытаний» (Назимов).


За время блокады Ленинграда погибло, по разным данным, от 600 тысяч до 1,5 миллиона человек. Большинства из тех, кто тогда пережил блокаду сейчас уже нет в живых. Остались их дневники, документы, фотографии, воспоминания родственников. Мы собрали для вас отрывки из дневников жителей блокадного Ленинграда.


ДНЕВНИК ТАНИ САВИЧЕВОЙ
Таня и страницы из её дневника
Таня Савичева ленинградская школьница, которая вела дневник во время блокады. Оставила девять записей в дневнике на девяти листах. Сама девочка умерла уже в эвакуации.
28 декабря 1941 года. Женя умерла в 12 часов утра.
Бабушка умерла 25 января 1942-го, в 3 часа дня.
Лёка умер 17 марта в 5 часов утра.
Дядя Вася умер 13 апреля в 2 часа ночи.
Дядя Лёша 10 мая в 4 часа дня.
Мама - 13 мая в 730 утра 1942 года.
Савичевы умерли.
Умерли все. Осталась одна Таня.

БЛОКАДНЫЙ ДНЕВНИК МИШИ ТИХОМИРОВА
Блокадный дневник 16-летнего школьника Миши, жившего с семьей на улице Достоевского, рядом с Кузнечным рынком. Дневник он вёл с 8 декабря до 18 мая, когда был убит осколком снаряда во время очередного артналёта на город.


Женщины, занятые уборкой ленинградских улиц, наблюдают за воздушным боем над городом
Ленинград. 8 декабря 1941 год
Начинаю этот дневник вечером 8 декабря. Порог настоящей зимы. До этого времени было еще малоснежие и морозы были слабые, но вчера, после -15°-ой подготовки утром ударил мороз в -23°. Сегодня держится на 16°, сильно метет весь день. Снег мелкий, неприятный и частый, пути замело, трамваииз-за этого не ходят. У меня в школе было только 3 урока.

Обессиленные жители блокадного Ленинграда по дороге за водой
12 декабря.
После сильной ночной метели - замечательно ясное, морозное утро и день. Улицы занесены снегом. Трамваи не ходят. Испытал свои новые варежки - прямо спасение для рук: совсем не мерзнут".
Мама получила за первую декаду месяца 800 гр. черных макарон. Сразу же разделили их на 10 частей. Выходит - по неполной чайной чашке на кастрюлю супа. Суп сегодня уже варили с капустой.
Папа сегодня ушел в школу на ночное дежурство. Взял 2 одеяла, надел свежесшитые стеганые ватные бурки: ведь в школе лютый холод! Такие же бурки, вероятно, будут готовы к среде для меня. Сейчас мы втроем сидим и читаем. Скоро пойдем спать".


Блокадная семья делит паёк хлеба
7 января 1942 года
К одиннадцати часам пошли в театр. Свет дали, поэтому елка состоялась. В сильном холоде посмотрели “Дворянское гнездо”. Артисты играли плохо; в пальто, валенках и шубах. Потом - обед. При впуске в столовую величайшая толкотня и беспорядок. Обед: крошечный горшочек супа, граммов 50 хлеба, тоненькая котлетка с гарниром из пшена и немного желе. Хлеб и котлеты принесли к вечернему пиру: предполагается каша из “ржаной” муки.


В блокадном Ленинграде. «Тихий ход! Опасно! Неразорвавшаяся бомба»
16 января.
День богат событиями. Днем совершенно неожиданно явился Алик Портяки. С ним я не виделся месяца 3.
Вот настоящий друг! Он притащил мне около литра соевого сладкого молока!
Он сейчас получает по первой категории; его мать, доктор, тоже; до последнего времени он доставал такое молоко.
За “замором червя” заварили какао с таким молоком, вечером по две ложечки его добавили в кофе. Божественно, невообразимо, неописуемо вкусно! Пол-литра молока мама завтра попытается обменять на хлеб".


Школьник Миша Никитин у плиты на кухне
17 января
Поминутно вспоминается былое, которое повторялось бы и сейчас, не будь проклятой войны. И понятно: трава уже большая, скоро будут листья(на кустиках уже есть), а погода!..
А тут с утра до вечера я - в училище, да и все остальные из-за питания поздно сидят по школам.


ДНЕВНИК ЛЮБОВИ ШАПОРИНОЙ
Любовь Васильевна Шапорина - художница, основательница первого советского Театра марионеток, жена известного советского композитора Юрия Шапорина, была знакома со многими деятелями российской культуры, в том числе Алексеем Толстым, Анной Ахматовой.
22 сентября
Три месяца войны. Немцы взяли Киев. Сегодня Вася читал очередную немецкую листовку «Мир угнетенному народу». А дальше: «Мы ведем войну с комиссарами и евреями, сдавайтесь, а не то вы все погибнете под развалинами своих домов. Вы в железном кольце». Какой-то grand guignol.
Кому нужна наша гибель под развалинами Ленинграда? Наша жизнь по советской расценке много дешевле тех бомб, которые на нас потратит Германия.
Эти листовки явно предназначены для создания паники в населении и в почти, по слухам, безоружном войске".


Жители блокадного Ленинграда у ларька с товарами
22 октября

22 октября
Когда-то я смотрела в Александринке «Ревизора». Осипа играл Варламов. В сцене, где Хлестаков обедает в гостинице, Осип стоял за его стулом и жадно глядел, как он ел. Хлестаков глотал, глотал и Осип. Когда я кормлю больных, я всегда вспоминаю эту сцену и чувствую себя Осипом. Больные сейчас начинают шуметь, что им урезают порции, нет белых булок. Для нас же их пища - недосягаемое блаженство.


Пожары в Ленинграде после первого немецкого авианалета
10 декабря
Кто-то из рабочих видел по дороге двух замерзших людей; одного около Мечниковской больницы. И все идут мимо них не останавливаясь, никто их не подымет. «Ну еще бы, - сострил кто-то из рабочих, - вот если бы лошадь упала, так сразу бы все к ней с топорами бросились». - «Зачем с топорами, - заметил другой, - и так бы разодрали на части».
Люди вырывают у детей и женщин хлеб, воруют все, что могут.
В доме №15 по Литейной живет сестра из нашего института Элеонора Алексеевна Иванова. Бомба разрушила ее квартиру, но вещи остались, их можно было бы восстановить. Так с кушетки, недавно обитой, уже успели содрать обивку и отпилить ножки".


Жители города чистят снег
Силы падают не по дням, а по часам. Стоило мне эти пять дней пробыть на одном хлебе и воде (тот бесталонный суп, который я получаю из Музкомедии - просто вода), как силы совсем упали. Утром я выходила на работу - дрожали ноги.
В больнице было много дела. Четыре подкожные впрыскивания угасающим людям, присутствие на операции, беготня вниз и вверх, после чего я еле плелась домой. Пришла и завалилась на кровать. Угасает воля к жизни. Болит сердце. Неужели не дотяну?
По улицам бродят люди с ведрами, по воду. Ищут воды. В большинстве домов не идет вода, замерзли трубы. Дров нет. У нас, к счастью, часто бывает вода, и сейчас вот горит электричество. Писем ни от кого нет. Идет снег.
Все умрем, и нас засыплет снегом.
Уже 8 часов. Надо ложиться спать. А то тяжело. До завтрашнего хлеба.


«Медный всадник» в блокадном облачении
Зимой на улице поражали мужчины своим агонизирующим видом.По-видимому, они уже все перемерли, попали в «отсев», теперь черед за женщинами, за подростками.
Бредет женщина. Ноги широко расставлены, и она их, с трудом приподымая,медленно-медленно переставляет, вернее, передвигает. Глаза без выражения смотрят вниз, губы белые, лиловатые, на желтом лице ни кровинки, под глазами совсем белые, как бумага, пятна, а ниже отекшие темные подглазники; складки какие-то собачьи от носа вокруг рта, векикрасно-коричневые.


Жертвы первых немецких артобстрелов Ленинграда
Все лица похожи одно на другое. Эти уже не поправятся. У меня лицо в этом же роде, но внутренняя жизнь еще не погасла, хожу быстро, но начинаю чувствовать какую-то неловкость в ногах, с наступлением тепла они стали опухать.
Я встречаю почти каждый день на Литейном девочку лет 15; ее лицо становится все худей, губы белей. Пустые, ничего не выражающие глаза смотрят на мостовую, идет медленно, как сомнамбула. Все дистрофики ходят с палками".

ДНЕВНИК ПАРТИЙНОГО РАБОТНИКА
Цитаты из дневника партийного работника Н. А. Рибковского, работавшего в блокаду в Смольном - инструктором Отдела кадров Горкома партии Ленинграда.

Артобстрел. Сентябрь 1941<
9 декабря 1941 года
С питанием теперь особой нужды не чувствую. Утром завтрак - макароны, или лапша, или каша с маслом и два стакана сладкого чая. Днем обед - первое щи или суп, второе мясное каждый день.
Вчера, например, я скушал на первое зеленые щи со сметаной, второе котлету с вермишелью, а сегодня на первое суп с вермишелью, на второе свинина с тушеной капустой.
Качество обедов в столовой Смольного значительно лучше, чем в столовых в которых мне приходилось в период безделия и ожидания обедать.


Невский проспект зимой. Здание с проломом в стене - дом Энгельгардта
5 марта 1942 года
Вот уже три дня как я в стационаре горкома партии. По-моему этопросто-напросто семидневный дом отдыха и помещается он в одном из павильонов ныне закрытого дома отдыха партийного актива Ленинградской организации в Мельничном ручье. Обстановка и весь порядок в стационаре очень напоминает закрытый санаторий в городе Пушкине…
Питание здесь словно в мирное время в хорошем доме отдыха: разнообразное, вкусное, высококачественное, вкусное.
Каждый день мясное - баранина, ветчина, кура, гусь, индюшка, колбаса; рыбное - лещ, салака, корюшка, и жареная, и отварная, и заливная. Икра, балык, сыр, пирожки, какао, кофе, чай, триста грамм белого и столько же черного хлеба на день, тридцать грамм сливочного масла и ко всему этому по пятьдесят грамм виноградного вина, хорошего портвейна к обеду и ужину. Питание заказываешь накануне по своему вкусу".


Голодающие ленинградцы пытаются добыть мясо, разделывая труп погибшей лошади
Я и еще двое товарищей получаем дополнительный завтрак, между завтраком и обедом: пару бутербродов или булочку и стакан сладкого чая.
Отдых здесь великолепный - во всех отношениях. Война почти не чувствуется.
О ней напоминает лишь далекое громыхание орудий, хотя от фронта всего несколько десятков километров. Да. Такой отдых, в условиях фронта, длительной блокады города, возможен лишь у большевиков, лишь при Советской власти.
Что же еще лучше? Едим, пьем, гуляем, спим или просто бездельничаем слушая патефон, обмениваясь шутками, забавляясь «козелком» в домино или в карты… Одним словом отдыхаем!… И всего уплатив за путевки только 50 рублей.


26 февраля 1942 года
К слову сказать сейчас очень много горкомовцев болеет. Отчего бы, кажись, такое «поветрие»? Если в городе, среди населения, много желудочных заболеваний так можно объяснить истощением и тем, что водой пользуются прямо из Невы, подчас употребляют не прокипяченную как следует бытьиз-за недостатка топлива, в уборную ходят прямо в квартирах потом где попало выливают и руки перед едой не моют.
Некоторые моются редко, чумазыми, с наростом грязи на руках ходят… Встретишь такого человека, а встречаются такие часто, не приятно делается.
Ни водопровод, ни канализация не работают вот уже три месяца…


На проспекте Володарского. Сентябрь 1941
А у нас в Смольном, отчего? Питание можно сказать удовлетворительное. Канализация и водопровод работают. Кипяченая вода не выводится.
Возможности мыться и мыть руки перед едой имеются. В самом Смольном чисто, тепло, светло.
И все-таки люди болеют расстройством желудка. Почти половина работников горкома и обкома сидит на диете. Некоторые в больнице. В нашем отделе кадров почти все переболели расстройством желудка и сейчас из двух десятков работников отдела кадров больны восемь человек…
Присмотрится и видит как много делается в Смольном, незаметного, большого, кропотливого, чтобы всячески облегчить переживание ленинградцами трудности и лишения вызванные блокадой! Привлекаются все и всё к этому. Идет борьба, настойчивая, упорная за сохранение жизни людей.
P.S. Когда с девятиклассниками на факультативе говорили об этих дневниковых записях, о Ленинграда... кто-то сказал, не помню, может быть Олег Спицын о том, что пройдёт время и потомки будут в Инете читать записи о войне на Украине и смогут ли они разобраться, кто был прав, кто нет... Большинство сошлось в мнении. что наши потомки будут нас умнее и всё оценят правильно.

Страшная блокадная зима 1941–1942 годов в записях ленинградских школьников и взрослых

Подготовили Наталия Соколовская , Евгений Бунтман

  • Сентябрь 1941
  • Октябрь
  • Ноябрь
  • Декабрь
  • Январь 1942
  • Февраль
  • Апрель

Юра Рябинкин

«День тревог, волнений, переживаний. Расскажу все по порядку.

Утром мама прибегает с работы, говорит, что ее посылают на работу в сов-хоз, что в Ораниенбауме. Ей пришлось бы оставить меня и [сестру] Иру одних. Она пошла в райсовет — ей дали там отсрочку до завтра. Потом мы догово-рились о спец-школе. <…> Когда я вернулся домой, мама уже пришла. Она сказала мне, что, возможно, меня примут. Но я очень и очень сомневаюсь. Затем мама пошла опять куда-то.

И тогда-то началось самое жуткое.

Дали тревогу. Я и внимания не обратил. Но затем слышу, на дворе поднял-ся шум. Я выглянул, посмотрел сперва вниз, затем вверх и увидел… 12 „юнкер-сов“. Загремели разрывы бомб. Один за другим оглушительные разрывы, но стекла не дребезжали. Видно, бомбы падали далеко, но были чрезвычайно большой силы. Я с Ирой бросился вниз. Взрывы не прекращались. Я побежал обратно к себе. Там на нашей площадке стояла жена Загоскина Возможно, речь идет о соседях. . Она тоже перепугалась и прибежала вниз. Я разговорился с ней. Потом откуда-то прибе-жала мама, прорвалась по улице. Скоро дали отбой. Результат фашистской бом-бежки оказался весьма плачевный. Полнеба было в дыму. Бомбили гавань, Кировский завод и вообще ту часть города. Настала ночь. В стороне Кировского завода виднелось море огня. Мало-помалу огонь стихает. Дым, дым проникает всюду, и даже здесь ощущаем его острый запах. В горле немного щиплет от него.

Да, это первая настоящая бомбежка города Ленинграда.

Сейчас настанет ночь, ночь с 8 на 9/IX. Что-то эта ночь принесет?»

Ирина Зеленская

«Положение осложняется всесторонне. Ночь прошла спокойно, но город об-стреливается артиллерией, один снаряд попал у Никольского переулка, были попадания в районе Московского вокзала. Наша артиллерия отвечает из порта, с линкоров и из самого города. На станции было очень тревожно. С территории соседних заводов до трех часов ночи обстреливали из винтовок наши посты и даже прохожих на улице. Вахтенные, которые шли к 10-часовой смене, дол-жны были остаться вдоль стены. Все наши заявления об этой внутренней вспых-нувшей опасности пока ни к чему не привели. Вчера вечером по дороге к трамваю я шла в толпе женщин с детьми и узлами, бегущих из этого района. Это был настоящий великий исход. Так велика паника перед воздушным напа-дением в соседстве с большими заводами при отсутствии бомбоубежища.

Я спросила одну женщину, которая стояла на тротуаре и плакала, не в силах справиться с грудным ребенком на руках, трехлетним у юбки и большим уз-лом: „Куда вы идете?“ Она сказала: „Сама не знаю, попросимся куда-нибудь в первый этаж“. Я помогла ей пройти часть пути, потом встретилась какая-то женщина, которая имела пропуска в соседнее бомбоубежище и увела их с со-бой. В трамвае другая женщина, одна с маленьким чемоданчиком, говорит: „Все уходят, и я ушла“.

В кабинете моем уцелели чудом все стекла в прошлую ночь (окно вовремя распахнулось), но его забили снаружи наглухо фанерой, сидим без дневного света.

Хлебный паек в 3 дня скатился с 400 до 200 гр. для служащих и с 600 до 400 для рабочих, но разговоров об этом мало слышно. Преобладает физический страх перед бомбежкой».

Лена Мухина

«Я пока жива и могу писать дневник.

У меня теперь совсем нет уверенности в том, что Ленинград не сдадут.

Сколько говорили, сколько было громких слов и речей: Киев и Ленинград стоят неприступной крепостью!.. Никогда фашистская нога не вступит в цветущую столицу Украины, в северную жемчужину нашей страны — Ленинград. И что же, сегодня по радио сообщают: после ожесточенных многодневных боев наши войска оставили… Киев! Что же это значит? Никто не понимает.

Нас обстреливают, нас бомбят.

Вчера в 4 часа ко мне пришла Тамара , мы пошли с ней гулять. Первым делом мы пошли смотреть разрушенные дома. Это совсем близко. На Большой Мос-ковской, рядом с домом Веры Никитичны, бомба попала в дом и разру-шила почти все здание. Но с улицы разрушений не видно, они со двора. В соседних домах, в том числе и в доме Веры Никитичны, отсутствуют стекла. На площади Нахимсона в 4 местах взломан асфальт, это следы от бомб. Далее, по стороне, где зоомагазин, от загиба пр. Нахимсона до переулка, что напротив нового ТЮЗа, также отсутствуют стекла. Но еще ужасней разрушения на Стрель-кином переулке, 1. Там в одном месте разрушены здания по обеим сторонам переулка. Переулок засыпан обломками. Кругом ни одного стекла. Но страшней всего — это вид одного здания: у него срезан весь угол и видно всё: комнаты, коридоры и их содержимое. В комнате на 6-м этаже у стенки стоит дубовый буфет, рядом маленький столик, на стене висят (это очень странно), висят старинные часы с длинным маятником. Спинкой к нам, как раз у той стенки, которая отсут-ствует, стоит диван, покрытый белым покрывалом».

Ирина Зеленская

«С моей обеденной нагрузкой хлопот и беготни не оберешься, а также грубости и руготни. Человеческое нутро выявляется на этом испытании необыкновенно выразительно, и я испытываю несравненное чувство облегчения и даже благо-дарности, когда изредка наталкиваюсь на порядочность и спокойствие вместо жадного крика „жрать!“. Но это редко, большинство только и умеет, что защи-щать права своего желудка любыми средствами. Я являюсь ближайшей инстан-цией, и поэтому все удары приходится принимать на свою голову. Я уже не раз слышала, что я съедаю чужие супы, позабирала себе все пропуска и т. д. А меж-ду тем в этой дикой кутерьме, когда нужно совершать евангельские чудеса с раз-множением пищи и чудеса эти не удаются, я даже не успеваю использо-вать свои скромные обеденные права. Сегодня я опоздала на свою смену в сто-ло-вую и совсем не обедала, но так как это, вероятно, будет еще [не] раз, то я смо-трела на это как на пробу своей выносливости. Утром за чаем я съела тоненький ломтик хлеба граммов 20 и 2 холодных картофелины, в течение дня выпила несколько чашек чая и к вечеру чувствовала себя совершенно нормаль-но, даже голода особого не испытывала. Возможно, что нельзя всех судить по се-бе, но, когда люди уверяют меня, что они четыре дня ничего не ели и осла-бели до неработоспособности, я им просто не верю и не сочувствую».

Юра Рябинкин

«Сегодня я окончательно решил, что мне делать. В спецшколу не иду. Получаю паспорт. Остаюсь в школьной команде. Прошу маму эвакуироваться, чтобы иметь возможность учиться. Пока езжу на окопы. Через год меня берут в ар-мию. Убьют не убьют. После войны иду в кораблестроительный институт или на исторический факультет. Попутно буду зарабатывать на физической работе сколько могу. Итак, долой политику колебаний! Сегодня иду в школу к 8-ми. Если мама придет раньше, скажу ей мое решение. Все остальные исхо-ды я продумал и отказался от них.

Кроме того: решил тратить на еду себе начиная с завтрашнего дня 2 рубля или 1,5.

Мое решение — сильный удар для меня, но оно спасет и от другого, еще более сильного удара. А если смерть, увечье — то все равно. Но это-то именно и бу-дет, наверное, мне. Если увечье — покончу с собой, а смерть — двум им не бы-вать. Хорошо, очень хорошо, что у мамы еще есть Ира.

Итак, из опасения поставить честь на карту я поставил на карту жизнь. Пыш-ная фраза, но верная».

Юра Рябинкин

«Мне — 16 лет, а здоровье у меня, как у 60-летнего старика. Эх, поскорее бы смерть пришла. Как бы так получилось, чтобы мама не была этим сильно удручена.

Черт знает какие только мысли лезут в голову. Когда-нибудь, перечитывая этот дневник, я или кто иной улыбнется презрительно (и то хорошо, если не хуже), читая все эти строки, а мне сейчас все равно.

Одна мечта у меня была с самого раннего детства: стать моряком. И вот эта мечта превращается в труху. Так для чего же я жил? Если не буду в В[оенно]-М[орской] спец-школе В июле 1940 года постановлением Совнар-кома были учреждены семь военно-морских спецшкол (в Москве, Ленинграде, Баку, Кие-ве, Одессе, Владивостоке и Горьком). В Ле-нинграде 2-я военно-морская спецшкола рас-полагалась на Васильевском острове, напро-тив Высшего военно-морского училища име-ни Фрунзе. Во время блокады ученики оста-лись в Ленин-граде, а в феврале 1942 года были вместе с преподавателями эвакуи-ро-ва-ны в город Тара Омской области и верну-лись только летом 1944 года. , пойду в ополчение или еще куда, чтобы хоть не беспо-лезно умирать. Умру, так родину защищая».

Ольга Берггольц

«…Мы жили на дрожащей земле, под воющим небом. Наш слух работал без нашего контроля, ловя каждый звук — не сирена ли? Не свист ли бомбы или снаряда? Не немецкий ли самолет? Наш или немецкий? В меня или не в ме-ня? Когда раздавался отбой, все тихонечко вторили ему, напевали его, думая: „Этого больше никогда не будет…“ Мы научились понимать, что значит дом, жилище, человеческое жилище, которое ежеминутно готово было защи-тить нас. Дома душили своих хозяев.

Вчера я, Юра и Мартынов Юра — филолог, пушкинист Георгий Макого-ненко (1912-1986), будущий муж Ольги Берг-гольц. Во время блокады работал редакто-ром и начальником Литературного отдела Ленинградского радиокомитета.
Мартынов — Алексей Мартынов (1913-1942) , ленинградский радиожур-налист, коллега Оль-ги Берггольц. В феврале 1942 года умер от истощения.
были за Московской заставой, организовали мате-риал для сегодняшней передачи на эфир. Мы были там в разгар артоб-стрела, он длился семь часов, все время, пока мы там были. На «Электросилу» мне не удалось пройти, за виадук Путиловской ветки Путиловский виадук — открытый в 1934 году путепровод Путиловской железной дороги, соеди-нявший Кировский завод (бывший Пу-ти-ловский) и завод «Электросила». не пускают, там уже фронт. В те часы на «Эл[ектро]силе» «Электросила» — одно из крупнейших пред-приятий Ленинграда, располагавшееся на Мос--ковском проспекте, в квартале у Мари-инской улицы. В 1931--1934 годах Оль-га Берг-гольц работала редактором завод-ской газеты «Электросила». убило 2-х и ранило 11».

Юра Рябинкин

«Сегодня дома безобразная сцена. Ира закатила истерику, что я вот ел в сто-ловой треста, а она даже тарелки супа не съела в столовой — мама ей говорит, чтобы она успокоилась. Мне в то же время говорит, что Ире давали борщ в сто-ловой и фасоль со шпиком, а Ира говорила, что ее от них тошнит и не стала есть. А съела оставшиеся полплитки шоколада, и только. Сама не ест и на меня злится! Я, говорит, голодная хожу! А кто ей мешает пообедать? Мне уже мама начинает говорить, что надо привыкнуть к мысли, что если накормят человека днем тарелкой супа, то и будь доволен. А если мне к этой мысли не привык-нуть?.. Я не ем даже половины, четверти того, чтобы себя насытить… Эх, война, война…

Сейчас хмурая пасмурная погода. Морозит, идет снежок».

Юра Рябинкин

«Только отморозил себе ноги в очередях. Больше ничего не добился. Инте-ресно, в пивных дают лимонад, приготовленный на сахарине или натуральных соках?

Эх, как хочется спать, спать, есть, есть, есть… Спать, есть, спать, есть… А что еще человеку надо? А будет человек сыт и здоров — ему захочется еще чего-нибудь, и так без конца. Месяц тому назад я хотел, вернее, мечтал о хлебе с маслом и колбасой, а теперь вот уж об одном хлебе…

Мама мне говорит, что дневник сейчас не время вести. А я вести его буду. Не при-дется мне перечитывать его, перечитает кто-нибудь другой, узнает, что за человек такой был на свете — Рябинкин Юра, посмеется над этим чело-ве-ком, да…»

Юра Рябинкин

«Я теперь еле переставляю ноги от слабости, а взбираться по лестнице для меня огромный труд. Мама говорит, что у меня начинает пухнуть лицо. А все из-за недоедания. Анфиса Николаевна сегодня вечером проронила интересные слова: „Сейчас все люди — эгоисты, каждый не думает о завтрашнем дне и поэтому сегодня ест как только может“. Она права, эта кошечка.

Я сегодня написал еще одно письмо Тине Тина — тетя Юры Рябинкина. Работала в Ле-нинграде врачом-терапевтом. Во время вой-ны была мобилизована в эвакуационный госпиталь. В дневнике Юра Рябинкин сооб-щает, что она находилась в Шлиссельбурге. После войны Тина нашла оставшуюся в жи-вых сестру Юры Ирину и поселила у себя в Ленинграде. . Прошу прислать посылочку из картофельных лепешек, дуранды Дуранда и т. п. Неужели эта посылка — вещь невозможная? Мне надо приучаться к голоду, а я не могу. Ну что же мне делать?

Я не знаю, как я смогу учиться. Я хотел на днях заняться алгеброй, а в голове не формулы, а буханки хлеба.

Сейчас я бы должен был прочесть снова рассказ Джека Лондона „Любовь к жизни“. Прекрасная вещь, а для моего сегодняшнего настроения как нельзя более лучшая. Говорят, что на ноябрьских карточках все нормы прежние. Даже хлеба не прибавили. Мама мне сказала, что, если даже немцы будут отбиты, нормы будут прежние…

Теперь я мало забочусь о себе. Сплю одетый, слегка прополаскиваю разок утром лицо, рук мылом не мою, не переодеваюсь. В квартире у нас холодно, темно, ночи проводим при свете свечки».

Ирина Зеленская

«Начало нового месяца, и по этому случаю я замоталась со всякими карточ-ками, пропусками и проч. Положение с питанием в естественном порядке ухудшается с каждым днем. Каждый новый рубеж во времени — месяц, дека-да — приносит новое ужесточение норм, порядка отпуска продуктов, пользо-вания столовыми. И все ожесточеннее становится борьба за каждый кусок, все более озлобляются люди. Вчера я была в тресте столовых. Там фор-менная оса-да: женщины всех мастей, слепые, старики, учрежденческие ходоки вроде ме-ня — вся эта толпа наседает, дергает, одолевает директора. Маленький рыжий хромоножка тонет среди кричащих и плачущих женщин, беспомощно отбива-ясь. Нелегко было пробиться к нему и, главное, безрезультатно. Он все обещает и подписывает, а при обращении на фабрику-кухню директор ее просто не счи-тается с трестом, т. к. фабрика перегружена сверх меры. А люди уповают на эти пропуска, как на спасение. В нашей столовой сегодня первый день нового рас-пи-сания смен, и я делала отчаянные попытки удержать эту волну на грани по-рядка. Каждый пролезающий без очереди и удаленный мною становится моим личным врагом, и когда к этому присоединяется перебой в выдаче обедов, стра---сти разыгрываются».

Юра Рябинкин

«Занятия в школе продолжаются, но мне они что-то не нравятся. Сидим за партами в шубах, многие ребята совершенно уроков не учат. На литературе интересен тот факт, что ребята рассказывают образы из „Мертвых душ“ по учебнику, где они есть. Некоторые даже вообще не читали „Мертвые души“…

Оказывается, рисовой каши больше у нас не осталось. Значит — 3 дня буду сидеть голодом полнейшим. Еле ноги буду таскать, если буду жив-здоров. Опять перешел на воду. Распухну, ну да что же… Мама заболела. И не на шутку, раз сама признается в своей болезни. Насморк, кашель с рвотой, с хрипом, жар, головная боль…

Я тоже, наверное, заболел. Тоже жар, головная боль, насморк. Все из-за того, по всей вероятности, что, бывши на школьном дежурстве, мне пришлось пройти через три двора без пальто и шапки. А дело было в полночь, мороз…

Учеба мне почему-то сейчас в голову не лезет. Совершенно нет желания учиться. Голова одними мыслями о еде да о бомбежках, снарядах занята. Вчера поднял корзину с сором, вынес во двор и еле обратно на свой 2-й этаж взобрался. Устал так, словно 2 пуда волок целых полчаса, как кажется, сел и еле отдышался. Сейчас тревога. Зенитки бьют вовсю. Бомб несколько также было. На часах — без пяти 5 вечера. Мама приходит в начале 7-го».

Юра Рябинкин

«Засыпая, каждый день вижу во сне хлеб, масло, пироги, картошку. Да еще перед сном — мысль, что через 12 часов пройдет ночь и съешь кусок хлеба… Мама мне каждый день твердит, что она с Ирой ест по 2 стакана горячего, с сахаром чая, по полтарелки супа в день. Не больше. Да еще что тарелку супа вечером. <…> Ира, например, вечером даже отказывается от лишней порции супа. А мне они обе твердят, что я питаюсь как рабочий, мотивируя тем, что я ем 2 тарелки супа в столовых да побольше, чем они, хлеба. Весь характер мой почему-то сейчас круто изменился. Стал я вялый, слабый — пишу, а рука дрожит, иду, а в коленках такая слабость: кажется — шаг ступишь, а больше не сможешь и упадешь».

Лена Мухина

«Вот и наступил мой день рождения. Сегодня мне исполнилось 17 лет. Я лежу в кровати с повышенной температурой и пишу. Ака ушла на поиски какого-ни-будь масла, крупы или макарон. Когда она придет, неизвестно. Мо-жет быть, придет с пустыми руками. Но я и то рада, сегодня утром Ака вручила мне мои 125 гр. хлеба и 200 гр. конфет. Хлеб я уже почти весь съела, что такое 125 гр., это маленький ломтик, а конфеты эти мне надо растянуть на 10 дней. Сперва я рассчитала по 3 конфеты в день, но уже съела 9 штук, так что решила съесть сегодня ради моего праздника еще 4 конфеты, а с завтрашнего дня ст[р]о-го соблюдать порядок и есть по 2 конфеты в день.

Положение нашего города продолжает оставаться очень напряженным. Нас бомбят с самолетов, обстреливают из орудий, но это все еще ничего, мы к это-му уже так привыкли, что просто сами себе удивляемся. Но вот что наше про-довольственное положение ухудшается с каждым днем, это ужасно. У нас не хватает хлеба. Надо сказать спасибо Англии, что она нам кое-что присылает. Так, какао, шоколад, настоящее кофе, кокосовое масло, сахар — это все англий-ское, и Ака очень этим гордится. Но хлеба, хлеба, почему нам не присылают муку, ленинградцы должны есть хлеб, иначе понизится их работоспособность.

Скоро придет Ака, замерзшая, усталая и, наверно, с пустыми руками. Тогда гроб. Она узнает, что Тамара Одноклассница и подруга Лены. ничего не принесла, и я не знаю, как она это пере-живет. А потом придет мама, усталая, голодная, она постарается прийти сего-дня пораньше, она знает, что у меня сегодня день рождения, и, боже мой, что будет, если Ака не успеет ничего состряпать. Да, мы действительно „отпразд-нуем“ мой день рождения. Нет, я не буду ни при Аке, ни при маме защищать Та-мару, но я не хочу ее и ругать. С человеком случилось несчастье, ведь это несчастье, это все равно что если бы у нас украли карточки или еще что-нибудь в этом роде. Со всяким ведь может случиться несчастье.

Уже без ½ 7, а мамы все нет. За окном отчаянно бьют зенитки, длится 2-я тре-вога. Уже и задаст нам сегодня Гитлер трепку и за вчера, и за сегодня.

Да, так, как и предполагалось, так и случилось. В 5 часов пришла Ака, устав-шая, замерзшая, с пустыми руками. Она стояла за вермишелью, и ей не хвати-ло. Тетя Саша стояла ближе, получила, а Ака нет. Тетя Саша даже не взглянула на Аку. Какая сволочь! Не могла поставить старушку перед собой. Боже, нельзя себе представить, как нам не везет. Как будто все боги и дьяволы ополчились против нас.

Ужасно хочется есть. В желудке ощущается отвратительная пустота. Как хочет-ся хлеба, как хочется. Я, кажется, все бы сейчас отдала, чтобы наполнить свой желудок.

Мамочка, милая, мамочка, где ты. Ты лежишь в земле, ты умерла. Ты ус-покои-лась навсегда. Я, я, я мучаюсь, страдаю, страдаю вместе с сотнями и миллиона-ми советских граждан, и из-за кого, из-за бредовой фантазии этого психа. Он ре-шил покорить весь мир. Это безумный бред, и из-за него мы стра-даем, у нас пусто в желудках и полно мученья в сердцах. Господи, когда все это кон-чится. Ведь должно же это когда-нибудь кончиться?!»

Лена Мухина

«Вчера я просмотрела свои открытки. Какие раньше выпускались красивые от-крытки с разными видами, а теперь выпускают такие неаккуратные открытки, без всякого старанья, без всякой заботы. Пересмотрела я и все открытки с пись-мами для меня на обратной стороне, которые присылала мне мама из Пя-ти-горска три года тому назад.

И я вспомнила, что когда-то мы с мамой мечтали, да и не так уж давно, еще прошлой зимой, поехать на пароходе по Волге. Узнавали, высматривали, сколь-ко все будет стоить. Я помню, мы с мамой твердо решили поехать куда-нибудь летом путешествовать. И это от нас не уйдет. Мы с мамой сядем еще в мягкий вагон с голубыми занавесочками, с лампочкой под абажуром, и вот наступит тот счастливый момент, когда наш поезд покинет стеклянный купол вокзала и вырвется на свободу и мы помчимся вдаль, далеко, далеко. Мы будем сидеть у столика, есть что-нибудь вкусное и знать, что впереди нас ждут развлечения, вкусные вещи, незнакомые места, природа с ее голубым небом, с ее зеленью и цветами. Что впереди нас ждут удовольствия, одни лучше другого. И мы ска-жем, смотря, как уплывает вдаль назад Ленинград. Тот город, где мы столько пережили, столько перестрадали, где мы сидели голодные в холодной комнате и прислушивались к грохоту зениток и гулу вражеских самолетов. И мы отмах-нем-ся от этих воспоминаний как от тяжелого кошмарного сновиденья и пере-ве-дем взгляд вперед, туда, вдаль, куда мчит нас краснозвездный экспресс. Вот по этой земле ходили немцы, тогда земля эта была покрыта снегом, испещрена воронками от снарядов, траншеями, окопами, оплетена колючей проволокой, холодный, ледяной ветер свистел в ушах. Этот путь, по которому мы сейчас несемся, был разобран. Это партизаны разобрали его. А вот под этим откосом валялись разбитые в щепы вагоны и чернели там и сям по откосу полузанесен-ные снегом трупы вражеских солдат. И мы с мамой невольно будем вгляды-вать-ся в густую траву откоса, но мы там ничего уже не увидим, что напомни-ло бы о пережитой войне. Уже ушли хотя в недалекое, но все же прошлое те ис-торические дни, когда совершился перелом и немцы перестали продвигаться вперед, когда немцы попятились и начали откатываться, когда немцы побежа-ли, когда мы вошли в Берлин, когда прогремел последний орудийный залп, последний разрыв снаряда, последний винтовочный выстрел. Уже уплыли назад и стушевались, покрывшись дымкой, далекий серый Ленинград, те дни, когда мы встречали с победой наших доблестных воинов, истинных героев, покрывших себя славой, какую не сотрут и века. Все это ушло назад, отодвину-лось на задний план, дало место новому. И это новое тоже уже прошло. Мы уже похоронили и почтили вечной памятью славных наших бойцов, погибших в бою. Уже залечил Ленинград свои раны, мы вставили новые стекла и отстрои-ли разрушенные здания. Да, все это уже прошло. И тот день, когда впервые, шипя, зажегся газ в конфорке на кухне и когда появилось первое эскимо».

Юра Рябинкин

«Был в тубдиспансере. Меня отправили на рентген и на анализы. Что будет дальше — не знаю.

Сегодня буду на коленях умолять маму отдать мне Ирину карточку на хлеб. Буду валяться на полу, а если она и тут откажет… Тогда мне уж не будет с чего волочить ноги. Сегодня дневная тревога опять продолжается что-то около трех часов. Магазины закрыты, а где мне достать картофельной муки и повидла? Пой-ду по окончании тревоги порыскаю. Насчет эвакуации я потерял надежду. Все это одни лишь разговоры… В школе учиться брошу — не идет учеба в голо-ву. Да и как ей пойти? Дома голод, холод, ругань, плач, рядом сытые И-вы Речь идет о семейной паре, которую в сен-тябре 1941 года вселили в одну из комнат в квартире Рябинкиных. Муж занимал долж-ность управ-ляющего стройтрестом. . Каждый день так удивительно похож на предыдущий однообразностью, мыс-лями, голодом, бомбежкой, артобстрелами. Сейчас выключилось электриче-ство, где-то, я слышу, жужжит самолет, бьют зенитки, а вот дом содрогнулся от взрывной волны разорвавшейся неподалеку бомбы… Тусклая, серая погода, белые, мутные, низкие облака, снег на дворе, а на душе такие же невзрачные серые мысли. Мысли о еде, о тепле, об уюте… Дома не только ни куска хлеба (хлеба дают теперь на человека 125 г в день), но ни одной хлебной крошки, ничего, что можно съесть. И холод, стынут руки, замерзают ноги…

Сегодня придет мама, отнимет у меня хлебную Ирину карточку — ну ладно, пожертвую ее для Иры, пусть хоть она останется жива из всей этой адской <нрзб. >, а я уж как-нибудь … Лишь бы вырваться отсюда… Лишь бы вырваться… Какой я эгоист! Я очерствел, я… Кем я стал! Разве я похож на того, каким был 3 месяца назад?.. Позавчера лазал ложкой в кастрюлю Анфисы Николаевны, я украдкой таскал из спрятанных запасов на декаду масло и капусту, с жадно-стью смотрел, как мама делит кусочек конфетки <нрзб. > и Ирой, поднимаю ру-гань из-за каждого кусочка, крошки съестного… Кем я стал? Я чувствую, чтобы стать таким, как прежде, требуется надежда, уверенность, что я с семьей завтра или послезавтра эвакуируюсь, хватило бы для меня, но это не будет. Не будет эвакуации, и все же какая-то тайная надежда в глубине моей души. Если бы не она, я бы воровал, грабил, я не знаю, до чего дошел бы. Только до одного я бы не до-шел — не изменил бы. Это я знаю твердо. А до всего остального… Боль-ше не могу писать — застыла рука».

Юра Рябинкин

«Что за пытку устраивают мне по вечерам мама с Ирой?.. За столом Ира ест на-рочито долго, чтобы не только достигнуть удовольствия от еды, но еще для то-го, чтобы чувствовать, что она вот ест, а остальные, кто уже съел, сидят и смот-рят на нее голодными глазами. Мама съедает всегда первой и затем понемнож-ку берет у каждого из нас. При дележке хлеба Ира поднимает слезы, если мой кусочек на полграмма весит больше ее. Ира всегда с мамой. Я с мамой бываю лишь вечером и вижусь утром. Быть может, и поэтому Ира всегда правая сто-рона… Я, по всей видимости, эгоист, как мне и говорила мама. Но я помню, как был дружен с Вовкой Шмайловым, как тогда я не разбирался, что его, а что мое, и как тогда мама, на этот раз мама сама, была эгоисткой. Она не давала Вовке книг, которых у меня было по две и т. д. Почему же с тех пор она хотела так направить мой характер? И сейчас еще не поздно его переломить…

Я раньше должен был съесть 2 или 3 обеда в столовках за день плюс еще сыт-ный ужин да завтрак, да так, подзакусить, чтобы быть сытым день. А сей-час я удовлетворяюсь 100 г печенья утром, ничем днем и вечером тарелкой супа или похлебки. Кроме того, вода. Вода под названием чай, кофе, суп, просто вода. Вот мое меню.

А насчет эвакуации опять все заглохло. Почти. Мама боится уже ехать. „При-едешь, — говорит она, — в незнакомый край…“ — и т. д. и т. п.».

Юра Рябинкин

«…Эта декада будет решающей для нашей судьбы… Главнейшие задачи, которые следует разрешить, это в чем ехать и с кем ехать. Эх, если бы я хоть раза два подряд покушал досыта! А то откуда мне взять энергию и силу для всех тех трудностей, что предстоят впереди… Мама опять больна. Сегодня спала всего-навсего три часа, с трех до шести утра. Мне просто было бы необходимо сейчас съездить к Тураносовой за обещанной теплой одеждой. Но такой мороз на улице, такая усталость в теле, что я боюсь даже выйти из дома.

Начал вести я дневник в начале лета, а уже зима. Ну разве я ожидал, что из моего дневника выйдет что-либо подобное?

А я начинаю поднакоплять деньжонки. Сейчас уже обладаю 56 рублями наличности, о наличии которых у меня ведаю один лишь я. Плита затухла, и в кухне мало-помалу воцаряется холод. Надо надевать пальто, чтобы не замерзнуть. А еще хочу ехать в Сибирь! Но я чувствую, что дай мне поесть — и с меня сойдет вся меланхолия, все уныние, слетит усталость, развяжется язык, и я стану человеком, а не подобием его…

Сейчас я похудел примерно килограммов на 10-15, не больше. Быть может, еще меньше, но тогда уже за счет чрезмерного потребления воды. Когда-то раньше мне хватало полтора стакана чая утром, но сейчас не хватает шести».

Ирина Зеленская

«Наступили морозы. Сегодня до 22 градусов с ветром. Утренняя сводка дала несколько отрадных моментов — под Ростовом, у Калинина, у Наро-Фоминска как будто инициатива переходит в наши руки. Под Ленинградом же все по-преж-нему. Сутки я провела дома и ощутила на себе весь тот возрождаю-щий---ся пещерный быт, от которого спасаешься на станции. Несмотря на опуб-ли-кованное постановление Ленсовета о выключении света с 10 до 17, мощности настолько не хватает, что света лишают целые районы по неделе и больше. По ле-стнице впотьмах, по коридору ощупью добираешься до своих дверей. В ком-нате 4-5 градусов, вода то идет, то не идет в неопределенные часы. Види-мо, по соизволению управхоза. У меня есть еще дрова, есть керосин, даже днев-ной свет в уцелевшую форточку, но множество квартир лишены всего этого.

Наташа с Борисом вчера и сегодня были у меня, т. к. у них форменная тьма и стряпать не на чем. Мы топили печку, ставили самовар. Я сварила им фасоль-ный суп и пшенную кашу в печке на ужин. Все это нам показалось невероятно вкусно, но маловато, особенно Борису. У Бориса отекло лицо. Я прямо с болью разглядывала его нездорово припухшие щеки. Выдержка у него безукоризнен-ная. Он очень много работает, все время в движении, никогда ни одной жало-бы. Подсовывает кусочки мне или Натке, но ему голоднее и труднее нас до-стается. Наташа то беспечна, то впадает в уныние. У нее нет ни закалки, ни ха-рак-тера. С этой стороны ей труднее, чем Борису и мне».

Миша Тихомиров

«Начинаю этот дневник вечером 8 декабря. Порог настоящей зимы. До этого времени было еще малоснежие и морозы были слабые, но вчера, после 15-й подготовки, утром ударил мороз в минус 23. Сегодня держится на 16, сильно метет весь день. Снег мелкий, неприятный и частый, пути замело, трамваи из-за этого не ходят. У меня в школе было только 3 урока.

Так как дневник начинает писаться не только не с начала войны, но с середины обычного месяца, необходимо сделать краткий перечень всего интересного, что произошло у нас и как мы живем в данный момент.

Ленинград в кольце блокады; часто бомбардировался, обстреливался из ору-дий. Топлива не хватает: школа, например, отапливаться углем не будет. Сидим на 125 г хлеба в день, в месяц мы получаем (каждый) примерно около 400 г крупы, немного конфет, масла. У рабочих положение немного лучше. Учимся в бомбоубежище школы, т. к. окна (из-за снаряда) забиты фанерой и со-бачий холод в классах. Дома живем в одной комнате (для тепла). Едим 2 ра-за в день: утром и вечером. Каждый раз суп с хряпой Хряпа — верхние листья капусты. или чем-нибудь дру-гим (довольно жидкий), какао утром, кофе вечером. До последнего вре-мени пекли лепешки и варили изредка каши из дуранды (теперь она кончает-ся) Дуранда — жмых, отходы производства расти-тельного масла. Дуранду прессовали в бруски, во время блокады из нее делали муку, варили супы. . Закупили около 5 кг столярного клея; варим из него желе (плитка на 1 раз) с лавр. листом и едим с горчицей».

Лена Мухина

«Вчера в 8 часов вечера зажегся свет. Сегодня в школе нам дали без карточек тарелку супа с капустой и стакан желе. Говорят, что каждый день будут давать. Пришла домой и выпила две чашки горячего кипятка с хлебом со сливочным маслом. Говорят, нам скоро прибавят хлеба. Правда, немного, всего 25 грамм, да и то хорошо. Будем получать не 125 г, а 150 грамм.

Благодаря всем этим новшествам сразу и настроение поднялось, и жить стало лучше, стало веселей!!»

Юра Рябинкин

«Декада к концу. А дела наши с эвакуацией… Вопрос все еще остается откры-тым. Как это мучительно! Знаешь, что с каждым днем твои силы иссякают, что ты изнемогаешь от недоедания день ото дня все больше и больше, и дорога к смерти, голодной смерти, идет параболой с обратного ее конца, что чем даль-ше, тем быстрее становится этот процесс медленного умирания… Вчера в оче-ре-ди в столовой рассказывала одна гражданка, что у нас в доме уже пять чело-век умерло с голода… А самолеты летят до Вологды… Каждому прибывавшему дается целых 800 г хлеба и еще сколько угодно по коммерческой цене. И масло, и суп, и каша, и обед… Обед, состоящий не из жидкости, а из твердых тел, име-нуемых: каша, хлеб, картофель, овощи… Какой это контраст с нашим Ленин-гра-дом! Вырваться бы из этих чудовищных объятий смертельного голода, выр-ваться бы из-под вечного страха за свою жизнь, начать бы новую мирную жизнь где-нибудь в небольшой деревушке среди природы… забыть пережитые страдания… Вот она, моя мечта на сегодня.

Несчастья не закалили, а только ослабили меня, а сам характер у меня оказался эгоистичным. Но я чувствую, что сломать мне сейчас свой характер не под си-лу. Только бы начать! Завтра, если все будет как сегодня утром, я должен был бы принести все пряники домой, но ведь я не утерплю и хотя бы четверть пряника да съем. Вот в чем проявляется мой эгоизм. Однако попробую прине-сти все. Все! Все! Все!! Все!!! Ладно, пусть уж если я скачусь к голодной смерти, к опухолям, к водянке, но будет у меня мысль, что я поступил честно, что у ме-ня есть воля. Завтра я должен показать себе эту волю. Не взять ни кусочка из то-го, что я куплю! Ни кусочка! Если эвакуации не будет — у меня живет-таки надежда на эвакуацию, — я должен буду суметь продержать маму и Иру. Выход будет один — идти санитаром в госпиталь. Впрочем, у меня уже созрел план. Мама идет в какой-нибудь организующийся госпиталь библиотекарем, а я ей в помощники или как культработник. Ира будет при нас.

У меня такое скверное настроение и вчера, и сегодня. Сегодня на самую ма-лость не сдержал своего честного слова — взял полконфетки из купленных, а также граммов 40 из 200 кураги. Но насчет кураги я честного слова не давал, а вот насчет полконфеты… Съел я ее и такую боль в душе почувствовал, что вы-плюнул бы съеденную крошку вон, да не выплюнешь… И кусочек маленький-маленький шоколада тоже съел… Ну что я за человек! У мамы вчера сильно рас-пухла нога, с эвакуацией вопрос открытый, в списки треста № 16 маму включить нельзя Во время блокады эвакуация проходила ор-ганизованно, по спискам пред-приятий. Пред-положительно, семья Рябинкиных пыталась попасть в списки строительного треста, в ко-тором работал их сосед И-в. Также Рябинки-ны были прикреплены к столовой треста, где и могли реализовать свои продук-товые карточки. , одна надежда на Смольный В Смольном, здании бывшего Смольного ин-ститута благородных девиц, в совет-ское вре-мя располагались органы власти города и об-ласти — горком и обком ВКП(б). ».

Миша Тихомиров

«Спали до 11 часов. День прошел незаметно. Варили обед, я доделал микроскоп, но еще не испытал его. Вечером прочли при камине 3 главы „Морского волка“. Скоро должны выключить электричество. До этого момента почитаю „Боль-шие надежды“ Диккенса. Потом — спать. К вечеру оставил четыре ломтика суше-ного хлеба (очень маленьких), кусочек сухаря, пол-ложечки топленого саха-ра (чаю я не пил во избежание запухания), и будет еще благодаря воскре-сенью выдача шоколада. Сегодня подсчитал остатки клея — 31 плитка. Как раз на месяц.

В городе заметно повысилась смертность: гробы (дощатые, как попало сколо-чен-ные) везут на саночках в очень большом количестве. Изредка можно встре-тить тело без гроба, закутанное в саван».

Ирина Зеленская

«С 6-го числа нас не беспокоят с воздуха, но артиллерия ежедневно во второй поло-вине дня бьет по городу. Сегодня где-то совсем близко было несколько таких разрывов, что станция подпрыгивала и все здание шаталось. В это время только прекращается излишнее хождение по двору, а в остальном никто не на-ру-шает своих занятий. Очевидно, все-таки с юга немцы стоят прочно. Но вообще сводки последних дней дают какую-то точку опоры для нас, надею-щихся и борющихся. Прилив уверенности и жизни для живых. Да, для живых, но не для мертвых, которые во множестве лежат непохороненные по домам и на кладбищах и в еще большем множестве бродят между живыми. Это люди, которым уже безразлично, откуда надвинулась на них беда и как ее отвести. Голодные, замерзающие, гибнущие — все слабое уничтожается сей-час силой вещей с небывалой беспощадностью. Только и слышишь о смертях со всех сто-рон, а то, что рассказывают люди, которым приходится хоронить погибших, прямо леденит. Гроб достать почти невозможно. Надо днями стоять в очереди, чтобы получить тесовый ящик весь в скважинах, сколоченный на жи-вой гвоз-дик. Я много видела таких на улицах на санках. Это единствен-ный способ до-ставить гроб к покойнику, а покойника на кладбище. Подходы к кладбищам завалены вдоль дороги трупами без гробов, завернутыми в про-стыни, иногда аккуратно завязанными над головой и в ногах, иногда уже рас-трепанными или просто в одежде. У заборов стоят штабелями незахороненные гробы. Некому копать могилы. Могильщики денег не берут, а требуют хлеба. Сегодня мне рассказывали, как за рытье могилы не брали даже 500 р. При-шлось родным сложиться и собрать 600 гр. хлеба и заплатить 250 р., причем, когда гроб опускали в могилу, дно его вывалилось и покойник упал на дно вперемежку с досками. Так и закопали.

Эпидемий в городе нет, но смертность колоссальная. Стали рядовыми случаи открытого грабежа продкарточек и хлеба. Наташа видела, как в магазине маль-чишка среди очереди вырвал у женщины из рук большую пачку карточек и пустился бежать, и попал на очередь за сиропом или пивом, где женщины стояли с банками и бидонами. Этой посудой они избили мальчишку. В булоч-ных люди хватают хлеб с весов, с прилавка и даже не бегут, а просто на месте его пожирают. На улице рискованно нести хлеб открыто в руках».

Ольга Берггольц

«Мы не уехали 14/XII. Это со всех почти сторон к лучшему — мы бы измыта-рились только, и Колька наверняка погиб бы.

Дорога на Новую Ладогу, как говорят, ужасна. Но ленинградцы идут по ней пеш-ком, с детьми и саночками, падают, умирают, а кто может — идет дальше.

В Ленинграде чудовищный голод. Съедены все кошки и собаки. Ежедневно на ули-цах падают десятки людей и умирают. Прохожие даже не подбирают их. Позавчера умер наш Фомин, нач[альник] группы самозащиты нашего дома. Он умер от голода. Его сестра, артистка, пришла ко мне сегодня, угощала нас кофе с толокном и оставила полбутылки кагора, умоляя помочь ей достать для Фомина гроб.

Мы уговаривали ее похоронить его без гроба, а просто в саване, и самой лететь с БДТ Имеется в виду ленинградский Большой дра-матический театр. В начале войны он был эвакуирован в Киров, но после прорыва бло-кады вернулся в Ле-нинград. , но она все умоляла нас и доказывала, что гроб необходим, и говорила, что она отдаст за гроб 400 граммов пшена, которые у нее есть… Наконец мы почти убедили ее похоронить Н. Н. без гроба. «Ну, что же, — сказала она, — может быть, так и надо… А вы все-таки помогите мне сделать гроб, а пшено мы сварим и съедим сами — кашу. Пусть живые кашу едят, живые кашу будут есть».

Я пошла с ней к нашему дураку-управдому, он был у себя дома и ел оладьи (я за-метила у него на столе кусочек мяса), и управдом обещал выдать ей доски из сарая и попросить столяра, живущего в нашем доме, сколотить гроб.

Фомина была счастлива необычайно.

Вот последняя моя работа как комиссара дома. А работала я все время плохо, душой дома не была, — что ж, я ведь делала другое, и делала весьма неплохо, могу сказать это просто и прямо.

Война в Ленинграде всей своей тяжестью легла сейчас на горожан.

Что за ужас наши жилища! Городское хозяйство подалось как-то разом, за по-следнюю декаду. Горы снега на улицах, не ходят трамваи, порванные снаря-да-ми, заиндевевшие провода, тихий-тихий город, только ставенки скри-пят, а в жи-лищах ледяной холод, почти нигде нет света, нет воды. Что у меня за ру-ки, какое грязное лицо и тело — негде и нечем мыться! Чудеснейшие мои волосы стали серыми от копоти, у Молчановых есть буржуечка, она дымит жутко — я отвратительно грязна.

Недавно мы были у Мариных — прощались, думая, что уедем 14/XII. Мы пе-ре-жили вместе с ними 37 и 38 гг., когда все были запакощены и несправедливо оклеветаны. И вот мы собрались сейчас. Меня душило рыдание».

Лена Мухина

«Нам сейчас очень тяжело. Наступила суровая зима. На улице мороз. Дома холодно, ибо дрова надо очень экономить, и печка топится только для того, чтобы приготовить обед; темно, окна у большинства жителей заколочены, а если и не заколочены, то завешены, чтоб было теплей. У некоторых, особенно кто живет в верхних этажах, кроме всего этого, нет еще и воды. За водой при-ходится ходить. В связи с тем, что частые снегопады затрудняют расчистку улиц от снега, трамваи ходят очень плохо. Сегодня ходят, завтра нет. А боль-шин-ство людей пользовалось трамваем, чтобы попасть на работу. Теперь же все они идут на работу и домой пешком, полуголодные, холодные. Идут, пада-ют, плетутся, волочатся, но идут. А некоторые идут очень далеко: кто на Пет-ро-градскую, кто на Выборгскую сторону. Хорошо, что еще спокойно насчет тре-вог. Уже давно не было воздушных тревог. А артиллерийские обстрелы очень непродолжительны. Хлеба мало: рабочие получают 250 гр., служащие и иждивенцы по 125 грамм. 125 грамм, маленький кусочек, это очень мало. Все остальные продукты, полагающиеся по карточкам, можно достать, только стоя в очередях. А сейчас стоять в очередях очень мучительно: очень мерзнут ноги и руки, хотя не такой уж сильный мороз.

Учиться в школе очень трудно. Школа не отапливается, в некоторых классах замерзли чернила, хорошо еще, что школьникам дают без карточек по горячей тарелке супа.

Но все ничего. Скоро станет лучше. Дело только во времени».

Юра Рябинкин

«Не писал я уже много дней. 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23. Целых 8 дней рука не бра-ла в руку перо.

Тихая грусть, гнетущая. Тяжело и больно. Печаль и тяжкая безотрадная скорбь. Может быть, и еще что. Только вспоминаются дни, вечера, проводимые здесь, когда я выхожу из кухни в нашу квартиру. В кухне есть еще какой-то мираж на-шей прошлой, довоенной жизни. Политическая карта Европы на стене, домаш-няя утварь, раскрытая порой для чтения книга на столе, ходики на стене, тепло от плиты, когда она топится… Но мне хочется обойти опять всю квартиру. На-де-ваешь ватник, шапку, запоясываешься, натягиваешь варежки на руки и от-кры-ваешь дверь в коридор. Здесь мороз. Изо рта идут густые клубы пара, хо-лод забирается под воротник, поневоле поеживаешься. Коридор пуст.

Что это? Это бывшая столовая, место веселья, место учебы, место отдыха для нас. Здесь когда-то (это кажется давным-давно) стояли диван, буфет, стулья, на столе стоял недоеденный обед, на этажерке книги, а я лежал на ди-ване и читал „Трех мушкетеров“, закусывая их булкой с маслом и сыром или гры-зя шоколад. В комнате стояла жара, а я, „всегда довольный сам собой, своим обедом и…“, последнего у меня не было, но зато были игры, книги, жур-на-лы, шахматы, кино… а я переживал, что не пошел в театр, или еще что-нибудь, как часто оставлял себя без обеда до вечера, предпочитая волейбол и товарищей… И наконец, каково вспоминать ленинградский Дворец пионеров, его вечера, читальню, игры, исторический клуб, шахматный клуб, десерт в его столовой, концерты, балы… Это было счастье, которое я даже не подозревал, — счастье жить в СССР, в мирное время, счастье иметь заботившуюся о тебе мать, тетю, знать, что будущего у тебя никто не отымет. Это — счастье. И следующая комната — мрачная, унылая полутемная клеть, загруженная всяким добром, что осталось у нас. Стоит комод, разобранные кровати, два письменных стола один на другом, диван, все в пыли, все закрыто, упаковано, лежать тут хоть тысячу лет…

Холод, холод выгоняет нас и из этой комнаты. Но когда-то здесь была плитка, на ней жарился омлет, сосиски, варился суп, за столом сидела мама и долго ночами работала при свете настольной лампы…

Здесь, бывало, вертелся патефон, раздавался веселый смех, ставилась огромная, до потолка елка, зажигались свечи, приезжала Тина, приходил Мишка, на столе лежали груды бутербродов (с чем их только не было!), на елке висели десятки конфет, пряников (никто их не ел), чего только не было! А ныне здесь пусто (ка-жется, что так), холодно, темно, и незачем мне заглядывать в эту комнату».

Миша Тихомиров

«Настроение не очень веселое, т. к. сводки еще не слышал, во всем теле и осо-бенно в ногах сильная слабость. Ее чувствуют все. Сегодня узнали в школе о смерти учителя черчения. Это вторая жертва голода… Уже не ходит в школу преподавательница литературы. Папа говорит, что это следующий кандидат. Многие учителя еле-еле ходят. Жить было бы можно, если бы получали вовре-мя наш маленький паек. Но это очень трудно. Да, нужна сейчас Ленинграду немедленная помощь».

Лена Мухина

«Вчера впервые после долгого перерыва была передача „Театр у микрофона“.

Сейчас около 12 часов дня. Только что пошла вода, так что удалось набрать запас. Последнее время вода очень редко идет, приходится ее караулить. У нас в комнате очень холодно. Мама ушла работать в театр, а Ака спит.

Ака очень плоха. Мама боится, что она не выживет. Ака уже не встает вовсе с постели. Позавчера, когда она утром ходила за хлебом, как раз когда приба-вили, она, оказывается, три раза упала на спину, на нос, именно на нос, разбила себе нос, и с тех пор ей все хуже и хуже. Теперь придется мне вести хозяйство, а мама будет работать.

По правде говоря, если Ака умрет, это будет лучше и для нее, и для нас с ма-мой. Так нам приходится все делить на три части, а так мы с мамой все будем делить пополам. Ака — лишний только рот. Я сама не знаю, как я могу писать такие строки. Но у меня сердце теперь как каменное. Мне совсем не страшно. Умрет Ака или нет, мне все равно. Уж если умрет, то пусть после 1-го, тогда ее карточка достанется нам. Какая я бессердечная».

Лена Мухина

«Давно я уже не бралась за перо. Сколько всего произошло за это время.
Наступил новый, 1942 год.

Теперь мы с мамой одни. Ака умерла. Она умерла в день своего рождения, в день, когда ей исполнилось 76 лет. Она умерла вчера, 1 января, в 9 часов утра. Меня дома в это время как раз не было. Я ходила за хлебом. Когда я пришла из бу-лочной, меня очень удивило, что Ака так тихо лежит. Мама была, как все-гда, спокойна внешне и сказала мне, что Ака спит. Мы попили чаю, причем мама отрезала мне от Акиной порции кусочек, сказав, что Ака все равно не съест столько. Потом мама предложила мне пойти вместе с ней в театр за обе-дом. Я охотно согласилась, потому что мне было страшно одной оста-вать-ся с Акой. А вдруг она умрет, что я буду делать. Я даже боялась, что мама по-просит меня поухаживать за Акой, пока она будет ходить. А мне не хотелось даже подходить к Аке, потому что мне было очень тяжело видеть, как она уми-рает. Я привыкла видеть Аку на ногах, дорогую, милую, хлопотливую старушку, всегда она была чем-нибудь занята. А тут вдруг Ака лежит беспомощная, худая как скелет и такая бессильная, что даже ничего у ней в руке не держалось».

Лена Мухина

«Вчера мы с мамой сидели у потухнувшей печки, тесно прижавшись друг к дру-гу. Нам было так хорошо, из печки нас обдавало теплом, желудки наши были сыты.

Ничего, что в комнате было темно и стояла мертвенная тишина. Мы крепко-крепко прижались друг к другу и мечтали о нашей будущей жизни. О том, что мы будем готовить на обед. Мы решили, что обязательно нажарим много, мно-го свиных шкварок и будем в горячее сало прямо макать хлеб и кушать, и еще мы решили побольше кушать лука. Питаться самыми дешевыми кашами, за-прав-ленными обильным количеством жареного лука, такого румяного, соч-но-го, пропитанного маслом. Еще мы решили печь овсяные, перловые, ячне-вые, чечевичные блины и многое, многое другое.

Но хватит писать, а то у меня пальцы закоченели».

Юра Рябинкин

«Я совсем почти не могу ни ходить, ни работать. Почти полное отсутствие сил. Мама еле тоже ходит — я уж себе даже представить этого не могу, как она хо-дит. Теперь она часто меня бьет, ругает, кричит, с ней происходят бурные нерв-ные припадки, она не может вынести моего никудышного вида — вида сла-бого от недостатка сил, голодающего, измученного человека, который еле пере-двигается с места на место, мешает и „притворяется“ больным и бессиль-ным. Но я ведь не симулирую свое бессилие. Нет! Это не притворство, силы… из меня уходят, уходят, плывут… А время тянется, тянется, и длинно, долго!.. О господи, что со мной происходит?»

Ирина Зеленская

«Жизнь с каждым днем становится страшнее. Каждый день у нас по покойни-ку. Люди падают и умирают буквально на ходу. Вчера еще молодой парень стоял на вахте, сегодня слег, а на другое утро готов. В сарае лежит пять или шесть скопившихся трупов, и никто как будто их и хоронить не собирается. Умер 1 января старик Гельдт, тот самый, который месяца два тому назад, плача, рассказывал мне, что они с женой питаются супом из жасминовых листьев. Еще две недели тому назад можно было рассчитывать, что жене его помогут его похоронить, а сейчас никто об этом и не думает, и, наверное, старушка лежит уже рядом с мужем».

Ольга Берггольц

«Вчера умер Коля Николай Молчанов — муж Ольги Берггольц. .

Я еще не понимаю этого. Он вернется. Это пройдет. ОН ВЕРНЕТСЯ. Вместе с Юркой ходили в больницу, и я решила, что пусть его похоронят от больницы, в траншее, в братской могиле. Мы на фронте, и пусть его похоронят как солда-та, на фронте, в братской могиле.

Делать деревянный ящик за 250 граммов хлеба, копать могилу за 800 грам-мов, везти его на саночках через весь город, бегать к обидчикам-властям, в загсы и про-чее — зачем? Разве это нужно ему и хоть чем-нибудь выразит мою лю-бовь к нему? Разве это поможет ему теперь? Лучше отдать этот хлеб опухшей Марусе, накормить ее, помянуть его хлебом.

Он очень одобрил бы меня за это. „Я расскажу ему это, — подумала я, решив, — и он одобрит меня“».

Ирина Зеленская

«Конец января. У меня было такое чувство, что каждый день этого ужасного января надо проталкивать в спину — скорей, скорей, чтобы проходил он и осво-бождал место для следующего. Зачем это — сама не знаю, потому что следую-щие дни становятся только хуже, а не лучше. Вести извне идут хорошие. Радио после долгого молчания опять заговорило вполголоса, и мы знаем о возвраще-нии узловых станций на Западном фронте, взятии Лозовой (газет давно не по-лу-чаем). Но в Ленинграде положение не улучшается. Последние дни января отмечены дикими хлебными очередями. Муки, как говорят, полно, но на хле-бо-заводах ни воды, ни энергии, ни топлива. Все идет с перебоями. Транспорт смехотворный. Возят хлеб на людях в саночках. Стоят за хлебом на 30-гра-дусном морозе по 10-12 часов и не получают. Сегодня, в последний день месяца, наоборот: магазины полны хлеба, а покупателей нет, т. к. вчера в панике все хлеб позабирали (и, конечно, съели). А новые карточки свое-вре-менно не подготовлены и не выданы. <…> Люди весь день без хлеба, и завтра, значит, опять начнется хлебное безумие. А ведь это единственное постоянное питание для очень многих. Голод разливается все шире. Люди в массе стано-вятся вялыми и безразличными ко всему на свете. Работа идет как по бугристо-му полю, спотыкаясь и падая. Станция живет, то агонизируя, то воскресая. Последние два дня очень тепло. Идет вода (на улице потепление), но одновре-менно не вылезаем из аварий. Рвутся трубы, все залито. На лестнице из баков непрерывный дождь. Везде такое болото, что заливается в галоши».

Миша Тихомиров

«Февраль! Он начался 15-градусным морозом. Уже февраль! Что-то он при-несет с собой? В нашем кружке в последние дни частят разговоры об эва-куа-ции, и верно: хочется удрать из Ленинграда. Слишком отощал и обессилел организм. Исхудали и устали, изголодались до невозможности, а никаких улучшений по существу нет. Завтра начнем ходить в школу; я — ежедневно, Нинель — через день. Будет по 3-4 урока. Учиться, вообще говоря, не хо-чет-ся совершенно (мозг ввиду общего ослабления не желает как следует рабо-тать, сосредоточиться), а учиться нужно.

Хорошо еще, что успешно идет пока наше наступление по направлению к Пско-ву и дальше. В последние дни вокруг города идет частая пальба, бывают силь-ные обстрелы окраинных районов. Надеемся, что немцев все-таки истре-бят у нас вокруг города, и уж тогда-то вздохнем свободно!»

Миша Тихомиров

«Температура упала утром опять до 18. Хоть бы потеплело! Я и Нинель в школу сегодня не ходили: с самого утра охотились за мясом. Простояв до половины двенадцатого, получил 950 г хорошего мяса. Крупы пока нет… Известия неве-се-лые: нами оставлена Феодосия. Как-никак это удар…

Среди нас тоже невесело. У папы расстройство желудка, отсюда сильная сла-бость. Нас это очень беспокоит.

Имеются слухи о людоедстве: случаи нападения на женщин и детей, еда тру-пов. Слухи из разных источников; поэтому, я полагаю, это можно принять как факт. Еще одно: на февраль на Нинелю „по ошибке“ удалось получить детскую карточку Нормы выдачи продуктов были разде-лены по категориям: в сентябре 1941 года, напри-мер, рабочим пола-галось 500 граммов хлеба, служащим — 400 граммов, иждивенцам и де-тям (тем, кто младше 12 лет, а Нине было около 16 лет) — 300 грам-мов. В редких случаях (при выдаче кондитер-ских изделий и сахара) норма детей была выше, чем у иждивенцев. : это очень хорошее подспорье».

Татьяна Великотная

«Отработала 8-часовой день в совхозе. Сварила в печке половину той кошачьей шкурки, что Н. А. опалил и повесил за окно перед болезнью. Выстригла ножни-цами сколько могла, шерсть и кусочки залила водой. Через 3 часа ела (пахло пале-ным) с хлебом. <…> Дома Катюша сообщила, что опоздала прикрепить в гастроном наши карточки, — это очень неприятно, т. к. гастроном лучше всех снабжает и там нет лестницы, а у К[ати] ноги и уже лицо опухли. Я очень за нее боюсь. Мы ежедневно едим все жидкое, и это вредно. Меня, наоборот, качает при ходьбе, ножки как спички, не держат. Воду из колодца могу брать лишь ут-ром после сна, когда отдохнула. Сейчас записываю при коптилке, К[атя] ушла в лавку, Лидочка рассматривает „Живое слово“ и П. — картинки, я, как Пимен пушкинский, веду летопись. В печке преют щи. Придет Катя — будем обедать, там — спать, и все надеемся на выдачу мяса (о масле и не слыхать), а на прибав-ку хлеба и надеемся, и боимся одновременно, как бы опять не оставили совсем без хлеба на новые 5 дней, как это было с 26-го по 3-е.

Только бы не расхворалась Катюша — тогда мы обе пропали!»

Лена Мухина

«Вчера утром умерла мама. Я осталась одна».

Татьяна Великотная

«Сегодня ели хлеб, пахнущий керосином. Катя рассчитывала на получение че-че-вицы, но ее забраковали и не выдавали. Они остались без обеда. Я пообедала жидким „ячневым“ супцом и домой принесла 2 котлеты. Катя посоветовала их распустить в тарелке вместе с хлебом — получилась тюрька, мы ее посоли-ли, залили кипятком. Вот это способ! Запили шалфеевым чаем и собираемся спать. Говорят, завтра может быть хлебная прибавка, а мы боимся верить.

Праск. Алекс. сообщила, что в эту ночь умер Лева Ланге (конечно, тоже от ис-то-щения). Перед смертью он, говорят, просил прощения у матери (в бреду) (?), т. к. при жизни ее, вернее перед ее концом, он ее избил из-за хлеба, и она вы-гнала его из дома. Катя говорит, что он последние дни был совсем ненормаль-ный, бредил тем, что у него украли хлеб и масло, сам не мог одеться. Map. Гер. умерла дома у себя, на кухне, а Лева — не знаем где. Днем М. Г. лежала наверху у Папыриных. Ночевала у себя дома. У них остался полный сарай дров, а сами мерзли. Теперь в их квартире живет сестра Алексея Ивановича. Марью Гер. даже не похоронили как следует, отвезли на Мариин-скую [улицу], откуда покойников увозят куда-то на кладбище. Там же, на Мариинской, она брошена куда-то за забор. Ни одна сестра не пришла проводить М. Г. перед ее концом.

Вот как теперь происходят „похороны“».

Ольга Берггольц

«Людишки сегодня радуются — прибавили хлеба, 500 граммов I кат[егории], 400 — II, 300 — III. В столовых — 50 % вырез. Объявлены нормы, и, кажется, уже приступили к их выдаче, по сравнению с январем — очень прилично.

Действительно, настроение получше. А я, кроме того, получу сегодня в Союзе сухой стационарный паек — вчера получила 400 граммов настоящего белого хлеба!

И все это тогда, когда Коли уже нет.

Как немного недотянул он. Как бессмысленно счавкала его, сжевала проклятая машина подлой войны

Я только мгновеньями вспоминаю картины его гибели — нельзя жить, нельзя жить, если иметь их перед глазами».

Миша Тихомиров

«В школу ходили Нинель и я. Дома остался папа: мама тоже ходила к себе в шко-лу. Она обещала вернуться позднее, поэтому мы решили „замариваться“ втроем. Только скипел самовар, неожиданно открылась дверь и появился на-стоя-щий, живой Боря!!! Боря — двоюродный брат Миши и Нины Тихо-мировых, до войны жил вместе с ними, при-ехав из деревни поступать в институт, затем был мобилизован в армию. в красноармейской форме.

Все мы бросились к нему. От радости чуть не плакали!

Сели к самовару. Боря из мешка достал масла, хлеба, сухарей, сгущенного моло-ка. Пили чай и не могли наговориться! Ели, конечно, тоже не по-преж-нему.

Пришла мама… Заплакала от волнения и радости; глядя на их встречу, и мы не могли удержаться от слез…

Оказывается, Боря до последних дней не знал о страшном положении в Ле-нин-граде, а как только узнал, то, взяв продуктов, поспешил вырваться на не-сколько дней сюда. С большими трудностями добрался сюда, не знал, живы ли мы, цел наш дом. Всех нас очень сильно взволновала эта чудовищно радостная, необыкновенная встреча. Еще сейчас не верится, что приехал Боря!

В голове масса, хаос мыслей. Их приведу в порядок и запишу позднее: сей-час это невозможно сделать. Пока коротко: Боря привез 3 больших буханки хлеба, немного сухарей, консервов, масла, баночку сгущенного молока, мака-рон, не-сколько концентратов. Это все для нас сейчас очень кстати! Вечером будет пря-мо пир».

Ирина Зеленская

«Как-то в разговоре мы вспомнили первые месяцы войны, и все согласились, что эти месяцы кажутся отделенными от нынешних бесконечно, точно десяток лет прошел. Это мы сами так резко изменились, и наше восприятие всего окру-жающего, и самая обстановка. Мы все чувствуем это, и трудно подыскать слова для выражения этой разницы. Начну с обстановки. Чем стал город за истекшие 8 месяцев? Улицы не потерпели особого ущерба. Вереницы домов стоят как и стояли. Все исторические здания и памятники, мосты и парки целы. Отдель-ные язвы — разрушенные снарядами и авиацией дома, следы пожарищ — даже в центре, на Невском, носят единичный, случайный характер. Разрушенных квар-талов в городе нет. Итак, скелет остался. А дальше? Трамваев нет. Трол-лей-бусов и прочего пассажирского транспорта тоже. По улицам бегут только воен-ные машины, в большинстве грузовые. Многие выбеленные по-фронтовому, со сле-дами обстрела. Идут прохожие не очень густо. Многие с санками. На санках преимущественно дрова, домашний скарб и покойники. Много везут хлеба. Он развозится с хлебозаводов преимущественно на людях. Часто встре-чаешь — везут ослабевших больных, закутанные мумии на детских саночках, из одежд и платков торчит тощий синеватый нос и смотрят неживым взглядом глаза.

Город чудовищно запакощен из-за отсутствия канализации и водопровода. Дворы превратились в клоаки, залитые нечистотами. Все выливается прямо за дверьми. Сейчас с половины февраля посыпались приказ за приказом в ча-сти очистки и уборки всего этого кошмара, который весной грозит отравить весь город, но зло уже так велико и так мало и бессильно исправляется, что, боюсь, до тепла мы с ним не справимся».

Татьяна Великотная

«Утро 10 час. Третьего дня был опять обстрел Ленинграда. Катя вернулась до-мой из магазина и была перепугана тем, что на „Светлане“ «Светлана» — завод по производству элек-три-ческих ламп и электроприборов. С нача-лом войны большинство цехов и работников были эвакуированы в Новосибирск. Во время блокады оставшиеся цеха продолжали рабо-тать в Ленинграде, производя оборонную продукцию, в том числе взрыватели для мин. и в районе около нее пламя, горели дома, а Лидочка сидела запертая одна. Решили ее теперь не ос-тав-лять: во время Катиного отпуска приводить ко мне в контору к обеду (ребе-нок от этого в восхищении), а во время Кат[иной] работы, когда она вый-дет опять с 15-го, оставлять ее у меня на весь день. Это выход из положения, и нам обеим не будет страшно. Еда сейчас занимает нас больше всего. Мы ре-ши-ли „поправляться“ на столовой. Со мной, конечно, дело пойдет труднее — я уж ти-пичный „дистрофик“, — и если выживу до конца войны при таком пи-тании, то это божье чудо, что доживу. Во сне вижу то хлебную прибавку, то сов-сем не получаю хлеба, то не попадаю в очередь и т. п. — все связано с едой. Сейчас, когда я пишу это в конторе, Катя стоит за маслом — 100 г на че-ловека незави-симо от категории. Разве поправишься на таком пайке? Это толь-ко „побало-ваться“ 1-2 дня».

Татьяна Великотная

«Я вчера читала целый день „14 декабря“ Мережковского, предварительно разорвав книгу пополам, т. к. не в состоянии держать в руках такую тяжесть.

Сегодня постараюсь кончить».

Миша Тихомиров

«День можно вполне назвать весенним, ибо очень тепло, тает чудовищно, ветерок теплый и наполненный разными запахами, многие из которых будят массу приятных воспоминаний.

На то время, когда должна была прийти учительница рукоделия, я отправился гулять по Невскому. Он уже очистился от снега, подсох, довольно оживлен; на солнечной стороне, на каждом уступе стены или тумбочке греются выползшие из домов с книгами и газетами изможденные ленинградцы.

Последние дни над городом тишина: ни налетов, ни обстрелов. Сводки информбюро ничего не говорят и не разъясняют; мы же частенько строим теперь догадки и планы на будущее, которое покрыто таким мраком, что и черт выколет оба глаза…»

Миша Тихомиров

«Воскресенье. Погода совсем летняя: 15 градусов тепла; в трамваях жарко. „Замор“ вчера был замечательный. Я наелся до отвала (не зря копил!).

В училище выдали обед и ужин вместе, в 1 час дня, поэтому вернулся домой рано. Что будем делать — не знаю. Может быть, если Нинель придет рано, схо-дим в кино.

Поминутно вспоминается былое, которое повторялось бы и сейчас, не будь про-клятой войны. И понятно: трава уже большая, скоро будут листья (на ку-стиках уже есть), а погода!..

А тут с утра до вечера я — в училище, да и все остальные из-за питания поздно сидят по школам.

Ирина Зеленская

«Такая холодная весна. Конец мая, а на деревьях ни одного листика. Позавчера была гроза. После нее чуть-чуть запушилась зелень, но все еще голо и воздух пронзительно свежий. По всем зазеленевшим клочкам земли ходят и ползают люди с корзиночками и мешочками, выщипывают крапиву, чуть развернув-шую по два листика, и еще какие-то травы, копают корешки одуванчика. Все травянистые участки изрыты точно стаями кротов. В военной обстановке опять затишье. Несколько дней ни тревог, ни стрельбы. Лишь изредка бухают орудия где-то за Невой и заливом. Немцы около Ленинграда точно примерзли к ме-сту — ни взад ни вперед. А я склонна всякую стабильность рассматривать как на--шу потерю. Чем-то обернется лето? Действительно, второй зимы в осаде не выдержать».

Вечером 27 января 1944 года ленинградское небо осветилось тысячами разноцветных огней. За многие месяцы люди впервые радовались грохоту артиллерийской канонады - ведь это был салют в честь окончательного снятия блокады.

И вот совсем недавно, более чем через полвека после окончания войны, в архивах Петербургского управления ФСБ был найден удивительный документ.

Автор этой потрясающей летописи - обыкновенный ленинградский житель Николай Павлович Горшков. Все 29 блокадных месяцев день за днем (не пропустив ни одного!) он записывал трагические события из жизни осажденного города. Нет, это не были официальные сводки «Совинформбюро» или цитаты из газетных публикаций. Он записывал то, чему сам был свидетелем, что видел или слышал на улицах, во дворах и квартирах блокадного Ленинграда.

Ему повезло дожить до Победы, но в декабре 1945 года его арестовали и осудили на 10 лет. Умер он в лагере 6 лет спустя. Где похоронен - неизвестно.

Этот очерк написан в память о нем, в память о тысячах ленинградцев, погибших в те страшные годы.

Но прежде несколько слов о самом документе и его авторе.

Его дневник - шесть небольших тетрадок в клеточку, сшитых черной суровой ниткой - написан четким, легко читаемым почерком. Он был приложен к делу № 62 625 на Горшкова Николая Павловича, 1892 года рождения, уроженца Угличевского района, деревни Выползово, русского, беспартийного, старшего бухгалтера Ленинградского института легкой промышленности. Фигурант дела подозревался в совершении преступлений по ст. 58–10 ч.11 (антисоветская агитация) и 58–11 (организованная антисоветская деятельность) УК РСФСР. Но, судя по документам, дело Горшкова шло туго. Путались или отказывались от своих показаний свидетели, не признавал свою вину и сам обвиняемый. Материалы дважды отправлялись на доследование, но все же после восьми месяцев заключения Николай Павлович был осужден.

Подсудимый будто знал, что дневник переживет его, и попросил приобщить свои записки к уголовному делу. Впрочем, не исключено, что он надеялся на снисхождение советской юстиции - к пережившим блокаду ленинградцам после войны все относились с сочувствием и уважением. Но дневник был обойден вниманием следователя, которого не интересовали сугубо личные записи.

А зря. Дневник, составленный в дни блокадного лихолетья, когда усомниться можно было в чем угодно и в ком угодно, характеризовал автора как глубоко преданного своей Родине человека, твердо убежденного в победе над врагом. Но следователя это интересовало меньше всего. Мне известна фамилия этого человека, но я просто не хочу ее называть. Был ли он фронтовикам, прошедшим войну, или отсиживался где-то по глубоким тылам - не знаю. Ясно одно - о блокадном Ленинграде он мало что знал. Ему не ведом ни вкус столярного клея, который варили и жевали в самую голодную первую зиму, ни дурманящий запах 150 граммов блокадного хлеба с опилками пополам, который нужно было разделить на весь день, ведь ничего другого просто не было. Не слышал он и об умерших от голода малышах, которых матери прятали в укромных уголках, чтобы как можно дольше получать на мертвую душу продовольственную карточку и хоть как-то поддерживать тех своих ребятишек, в ком еще не угасла жизнь. Нет, этого следователь не знал. Иначе совесть, совесть человека, знакомого с лишениями войны, не позволила бы ему осудить автора блокадных записок Николая Горшкова.

Первая и, наверное, самая короткая пометка дневника была сделана 4 сентября 1941 года, когда на Ленинград упали первые снаряды: «В Волковой дер. Около «Кр. Нефтяника» разрушения и пожар». Последняя запись датирована 31 января 1944 года, спустя четыре дня после полного освобождения города. Всего в дневнике 880 записей - 880 дней трагедий, голода, смерти. Даже в самую суровую зиму 1941–1942 годов, когда от голода, мороза и бомбежек за сутки умирало до тысячи (а может быть, и больше) человек, Николай Петрович усаживался вечерами на кухне, окно которой выходило в глухой Литовский двор, и…

«Настоящие записки пишутся при свете самодельной лампочки-мигалки силою света не более 1/2 свечи. Лампочка состоит из стеклянной аптекарской баночки на 50 грамм, сквозь пробку которой проходит трубочка из металла, в которую продет фитилек».

Удивителен принцип, положенный в основу записей. Автор обходит стороной все личные проблемы. Здесь нет рассказов о том, как он варил столярный клей, ел дуранду, пух с голода, жег в «буржуйке» мебель и книги. Невероятно, но в дневнике ни разу не употребляется местоимение «я»! Зато феноменальна пунктуальность этих записей. Автор словно понимает, что каждый прожитый им день блокады - это день, принадлежащий Истории. Конечно, не ведал он о стратегических замыслах воюющих армий, но все, что способен увидеть и услышать самый обыкновенный «маленький» человек, с удивительной точностью и педантичностью бухгалтера заносилось в дневник.

А еще в нем много простых и безыскусных описаний погоды. Но это не лирические зарисовки скучающего горожанина. Густую низкую облачность, глухую безлунную ночь или ясный солнечный день автор, как и любой житель осажденного города, связывал с вероятностью авианалетов и воздушных бомбардировок.


«…около 17 часов дня была сброшена врагом фугасная бомба большой силы. Упала она в реку Мойку около музея-квартиры A.C. Пушкина (дом 12). Взрывом подняло массу воды и грязи, вблизи стоящих домов вырвало оконные рамы и двери взрывной волной.

Ночь была темная, и ночного налета не было».

Сегодня, проходя по набережной Мойки у дома 12, даже трудно представить, как здесь рвались фугасы. И уйди та бомба на несколько метров в сторону, не осталось бы этого адреса, дорогого сердцу любого россиянина. Но кто об этом помнит сейчас.


«…Шестой налет (за эти сутки) в 1 ч. 50 мин. до 2 ч. 15 мин. ночи и с 2 ч. 30 мин. до 3 ч. 08 мин. Вместе с этим враг обстрелял город тяжелыми снарядами, слышны были сильные разрывы, так что дребезжали стекла в окнах. Ночь была очень беспокойная. На небе светили звезды и большой серп луны».


Не знаю, стал ли этот день самым напряженным по количеству бомбежек, но ведь кроме авианалетов были еще и постоянные артиллерийские удары. И если днем люди еще находили в себе силы по несколько раз спускаться в бомбоубежище, то ночью многие на свой страх и риск оставались в домах. Но ведь были еще и ночные дежурства на крышах, когда, изнемогая от усталости и голода, собрав всю волю в кулак и победив страх, горожане боролись с вражескими зажигательными бомбами.


«…фугасные бомбы враг сбрасывает куда попало, а надежных укрытий вообще в городе очень мало, а имеющиеся бомбоубежища в жилых домах - в подвалах - от прямого попадания тяжелых бомб не спасают и всех находящихся заваливает рухнувшими стенами и еще затапливает водой от лопнувшего водопровода… Город мертвеет. Эл. света в домах нет. Водопровод едва подает воду до второго этажа. Трамваи с большими перерывами ходят только на некоторых и то измененных маршрутах… Идя пешком от Новокаменного моста по обводному каналу до Международного проспекта, в течение 25 минут встретил 57 покойников, которых везли на Волково кладбище».


Я долго не мог понять, как можно вот так просто, безыскусно и как бы отстраненно писать о трагедии целого города? Неужели и к смерти можно привыкнуть, очерстветь душой?

И лишь перечитывая недавно древнерусскую литературу, вдруг увидел, что таким же отстраненным был стиль монахов-летописцев. Не для себя они писали, а в назидание потомкам, твердо зная, что без прошлого нет настоящего, а без настоящего - будущего. Поэтому все личное оставалось в себе. Вечности доверялось только главное. Помните, у Нестора в «Повести временных лет: «Пришли иноплеменники на русскую землю…»

И в этом смысле дневник Николая Горшкова не уникален. Ленинград, а затем и весь мир был потрясен, прочитав блокадный дневник Тани Савичевой. В коротких строчках девочка писала о смерти своих близких. Последняя запись: «Умерли все». Не дожила до победы и сама Таня.


«Лютый мороз 33 с ветром. Все замерзло, кругом картина заледенелого умирающего города. В большинстве домов воды нет совсем. Всюду встречаются вылитые и выброшенные нечистоты, в особенности во дворах… Все чаще и чаще случаи бандитизма - отнимают из рук хлебные и продуктовые карточки, сумочки и пакеты у выходящих из булочных и магазинов. Продуктов все нет и нет. Голод…»


Конечно, в ту пору в газетах об этом не писали. Говорили о мужестве, стойкости, героизме. Но ведь и параша была на улицах, и вонь, и нечистоты, и бандитизм, и воровство. И мужество людей, переживших на этом фоне и мороз, и голод, и смерть, не стало менее значимым. Наоборот. Жить в невыносимых условиях, преодолеть такие испытания и не опуститься до животного инстинкта самосохранения за счет таких же, как ты, но только более слабых - это ли не есть настоящее мужество?!


«… На толкучке у рынка (Кузнечного) идет обменный торг и спекуляция. На хлеб меняют все, что хотите.

На деньги купить что-либо очень трудно. Папиросы «Беломор» - до 60 руб. Пачка табаку 100 гр. - от 300 до 400 гр. хлеба. Хлеб на деньги редко - 40 руб. за кусочек около 100 гр. Дорогие безделушки, статуэтки, посуда идут за бесценок, за кусочек хлеба от 100 до 200 гр…»


Ни деньги, ни украшения - только хлеб. Вот истинная мера ценности в осажденном городе.

Конечно, сейчас времена другие, и деньги уже не те. И дети не то что хлебом - уже тортами бросаются на школьных чаепитиях - сам это не однажды видел. Зато безделушки теперь в цене. А вот оставшуюся после обеда горбушку уже никто в чистое белое полотенце бережно не заворачивает. В мусорное ведро выбросить легче.


«… в уголовном розыске видел двенадцать человек арестованных женщин, пойманных с поличным и обвиненных в людоедстве. Одна женщина говорила, что когда муж ее, умирая, потерял сознание, то она отрезала ему часть тела от ноги, чтобы сделать варево и накормить голодных детей, также умиравших, и себя, уже совершенно отчаявшуюся и обессиленную. Другая говорила, что она отрезала часть от трупа на улице замерзшего от голода, но ее поймали на месте преступления. Сознавая свою вину, плачут и сокрушаются, уверенные, что их приговорят к расстрелу. Все это слишком ужасно… О случаях людоедства в городе говорят открыто, без стеснения…»


Да, судя по всему, всех этих женщин расстреляли по суровым законам военного времени. И это тоже страшная правда жизни, о которой предпочитают не говорить вслух. После публикации отрывков из дневника Николая Павловича Горшкова в «Парламентской газете», из Санкт-Петербурга мне пришло письмо от ветерана-блокадника. Он рассказывал о фактах еще более страшных. С каждым годом становится все меньше людей, переживших эти ужасы. Они уходят, а вместе с ними уходит и память. Впрочем, они и при жизни-то не любили об этом говорить. И все же такое забывать нельзя. Нельзя хотя бы потому, что б это не повторилось вновь.


«…В городе идет массовая эвакуация населения. Не занятые работой люди… могут записаться на эвакуацию в райсоветах в особ, комиссиях и выехать из города с багажом 35 кг на человека. Поездом едут с Финляндского вокзала до Ладожского озера, а там на автомашинах по льду до ж. д. станции (Волхов), оттуда уже поездом вглубь страны… Сообщают, что в последние дни уходит до 4-х поездов с эвакуированными, примерно от 2-х до 3-х тысяч человек в каждом…. Многие устраиваются ехать на автомашинах, доставляющих продукты и грузы с того берега Ладожского озера и возвращающихся из города порожняком вновь за продуктами. Предположительно, на автомашинах уезжают от 1 до 3 тысяч человек в день. Всего за сутки при благоприятной погоде разными путями уезжают из города до 15 тысяч человек. Да, как говорят, в иные дни столько же умирают от истощения…»


Еще совсем недавно приходилось слышать, что власть бросила окруженный город на произвол судьбы. Чушь, да и только. Блокадный дневник Николая Горшкова полностью опровергает эти домыслы. И предприятия работали, и продукты по Ладоге доставляли, и обессилевших людей вывозили. Конечно, ошибки были, просчеты, упущения. Но, не дай Бог, случись нечто подобное сейчас, - справились бы мы? Сейчас мирное время, и то каждый год Россия теряет по миллиону своих граждан.


«Легкая облачность. Дует холодный ветерок. Наши самолеты с 5 ч. утра патрулируют над городом. В 12 ч. 35 мин. воздушная тревога. Отбой дан в 13 ч. 10 мин. Самолеты врага в город не пропущены.

В городе идет выдача по продкарточкам дополнительных продуктов питания к первомайским праздникам:

Чай. Рабоч(им) 25 гр., служ(ащим) 25 гр., иждивенцам) 25 гр., детям - 25 гр.

Сухофрукты. Рабоч. 150 гр., служ. 150 гр., иждив. 150 гр., детям 150 гр.

Клюква. Рабоч. - , служ. 150 гр., ижд. 150 гр., детям 150 гр.

Крахмал. Рабоч -, служ -, ижд. - , детям 100 гр.

Пиво. Рабоч. 1,5 л., служ 1,5 л., ижд. 0,5 л., детям -.

Сол. рыба. Рабоч. 500 гр., служ. 400 гр., ижд. 75 гр., детям 100 гр.

Сыр. Рабоч. 100 гр., служ. 75 гр., ижд. 75 гр., детям 100 гр.

Какао с молоком. Детям на 2 табл. (50 гр.)

Табак. Рабоч. 50 гр., служ. 50 гр., ижд. - , детям -.

Водка или виногр. вино. Рабоч. 0,5 л., служ. 0,5 л., ижд. 0,25 л., детям -.

Всюду на улицах и во дворах идет последняя уборка мусора. Город принял опрятный вид. Ночь прошла спокойно».


Именно первомайскими праздниками закончилась первая, самая страшная блокадная зима. Но впереди были еще долгие месяцы тяжелейших испытаний и 643 дневниковые записи. Но город выстоял, выстоял и победил.

Из материалов уголовного дела Николая Горшкова стало известно, что в 1920 году у него родился сын Игорь. В годы войны он учился в Военно-воздушной академии им. Можайского, в январе 1944 года принимал участие в снятии блокады.

Сотрудники Питерского ФСБ разыскали этого человека. Сейчас Игорь Николаевич на пенсии. Но самое удивительное в том, что проживал он в том же самом доме на Лиговке, в той же квартире № 6, где его отец писал свою блокадную летопись. Сын ничего не знал о дневнике и даже не подозревал о его существовании. Трепетно и осторожно листал он пожелтевшие тетрадные листочки, и пальцы его дрожали. А за кухонным окном был все тот же тесный петербургский дворик, в котором мало что изменилось со времен войны.

ШКОЛА ЖИЗНИ

Воспоминания детей блокадного Ленинграда

Я эвакуировался дважды

Бедненко Владимир Николаевич

Отец Владимира Николаевича - Николай Илларионович Бедненко (1902–1968 гг.) родился на Украине, в Донецкой области, село Брянцевка. В 1931 году был направлен на учебу в Красную академию в Ленинград (ныне г. Санкт-Петербург). Мать кубанская казачка Александра Петровна Набатникова (1907–2002 гг.) из семьи первых поселенцев, основавших станицу Курганная в Краснодарском крае. До сих пор в станице стоят пять кирпичных домов, построенных отцом Александры Петровны, в которых в настоящее время находятся учреждения районного значения, также им был построен православный храм.

В 1941 г. я жил с семьей в Ленинграде. Мне было 14 лет, я окончил шестой класс. В наше время в школу ходили с 8 лет. Были летние каникулы. Перед войной по ночам устраивали тренировки населения, везде уже были бомбоубежища - громадные белые буквы БУ указывали на их местоположение.

Боялись газа, нас учили, какие бывают газы - фосген, дифосген, как они пахнут, как их различать. И в какую сторону надо бежать, чтобы ветер уносил газ. Во дворе школы проходили учения: нас учили работать с дегазаторами - такие металлические ящики на колесах, в них опилки, если падала зараженная жидкость, надо было ее собирать в эти ящики, а потом выбрасывать вместе с опилками в воду. Ленинград весь в речках и каналах, рядом с нами Мойка, канал Грибоедова - туда и сбрасывали грязные опилки, гибла рыба.

Все готовились к войне. Боялись шпионов, нас учили, если услышишь людей, говорящих плохо по-русски, сообщать постовым милиционерам. Я учился в знаменитой школе - Петершуле - первая школа, которую создал Петр I, это была немецкая школа, там преподавали немецкие учителя. Дисциплина в школе была строгая. Это не значит, что ребята не бегали по школе. Бегали, толкались, хватали каких-то мальчишек и запихивали в женскую уборную, там девочки их лупили - такая обычная жизнь детворы. Но если идет учительница, любая с красной повязкой - это дежурная этажа. Она могла взять за ухо за нарушение порядка, и никаких обвинений, что она там издевается, ничего. За ухо - нормально. Ведет провинившегося в учительскую, выясняет, из какого он класса, затем вызывает классного руководителя; если его нет, вызывает из дома. Родители заняты, работают. Кроме того, родитель воспитывает с нежностью, мягкостью, гладит по головке, требовать мать не умеет, она все равно пожалеет, все равно прикроет. А тут знаешь, сделал - понесешь наказание. И вот приходит родитель. Учительница говорит, вот когда вас выселят из Ленинграда, тогда поиграетесь. Когда я пришел в школу, уже многих немецких учителей выселили (выселение началось в 1934 г.), выселяли и русских. Хочу еще раз отметить, что школа у нас была образцовая. Если я встречал человека из Петершуле, это как мой брат. Уверяю, если бы одна благородная девица из Дворянской школы Института благородных девиц пришла к другой благородной девице, то она последнее платье с себя снимет, накормит и спать уложит. Вот так у нас воспитывали.

22 июня был выходной день. Наша семья - родители и мы с братом Борисом (он на два года младше меня) жили в одной комнате большой коммунальной квартиры, бывшей квартире генерала Шидловского - главного конюшего царского двора. Меня послали за хлебом в булочную на Невском проспекте. А мы жили на улице Желябова (бывшая Большая Конюшенная), рядом с ДЛТ - Домом ленинградской торговли. Булочная была рядом с Пушкинской аптекой, куда еще Пушкин ходил за лекарствами. Квартира Пушкина была рядом с нами. Бегу с батоном хлеба домой, а в это время из радиорепродуктора (перед войной их установили на столбах по улицам) раздался голос: «Внимание, внимание, сейчас будет важное сообщение…» Все побежали к репродуктору, и я за ними. Передавали, что немцы перешли границу, бомбили наши города… Началась война. Я слушал и машинально сгрыз весь батон, который купил домой. Побежал обратно в булочную, а там уже очередь, берут по 10 батонов (больше в одни руки не дают). Взял и я - два. Прибежал домой, родители еще в постели, я им с порога: «Вы тут спите, а там - война, Молотов сказал». Не хотели верить…

Научился, как тушить зажигательную бомбу. Часто бросали кассету бомб - четыре зажигательные и одна фугасная. Иногда показывают в кино, как сидят на крыше и гасят бомбы. Неправда. Если на крышу, где ты сидишь, упадет бомба, тебя снесет взрывной волной. Надо сбежать этажом ниже, там безопасно на бетонных ступенях. А потом подняться на крышу и тушить бомбу. Для этого стояли бочки и были большие клещи, ими надо было схватить бомбу и бросить в бочку. Она там булькает. Но если ее вынуть и она подсохнет, может опять начать гореть - это связано с фосфором. Позже нам выдали такие шапки, как у сварщиков. В них было не так страшно.

Блокаду Ленинграда я не застал. Детей из Ленинграда все время вывозили, главная задача была спасти детей. Я эвакуировался дважды. Первая эвакуация была школьная. Уже 23 июня, в понедельник, нам всем раздали списки, что надо приготовить для эвакуации: расческа, полотенце и т. п. Школа выделила ответственных учителей, все были расписаны по группам.

Все было очень организованно, никакой паники, никаких криков и беготни. К школе подъехали автобусы, мы уже были в школе, нас загрузили в вагоны пассажирские, не товарные. Родители были в курсе, куда нас везут, нас снабдили сахаром, мукой, выдали такие бумажки с именами, адресами. Первый раз нас вывезли под Ленинград на станцию Бурга на реке Мста. Вышли из вагонов с мешками за плечами - тогда рюкзаков не было, родители нам с братом Борисом сшили мешки, они завязывались петлей, на фронте их называли «сидор». Сшить их просили разного цвета, чтоб распознавать детей. Нас было 2500 человек. Конечно, сейчас я понимаю, что в Бургу эвакуировать детей было нельзя. Это главная Московская железная дорога, по ней шли эшелоны в Ленинград, везли войска, снаряды, военное оборудование. Шли танки. Туда же прорвались и немцы. Не помню, сколько времени мы были в Бурге. Была осень, но еще тепло, воспринималась эта эвакуация как прогулка: ловили рыбу, гуляли с девчонками, первая любовь. И это не пионерлагерь: лагерной дисциплины не было, была свобода.

Нас вернули в Ленинград, не помню, на какой вокзал. Началась вторая, так называемая городская эвакуация. Пришла мама проводить нас с Борисом. Теперь уже нас загрузили в товарные вагоны, их в войну называли «пятьсот веселый», может быть, это какой-то шифр. Вывозили ночью, организованно, выдали направление на эвакуацию, мама дала нам бидончик, сахар, оделись по-зимнему, в пальто. Мы с Борисом на них спали, так как в вагонах не было ничего, даже соломы. Я казацкого рода, знаю прекрасно, что в вагонах должна быть солома, на которой ты спишь, потом ее выбрасывают, сжигают, чтобы не было вшей. Но у нас не было ничего, хорошо мать дала пальто. Считали, что отправляют нас на три месяца, через три месяца мы разобьем Германию. Место нашего назначения был город Омск. Ехали мы по Северной железной дороге. Отъехали мы недалеко, встали где-то. Просматривались какие-то поля и здания, Было темно, ночь. На рельсах рядом с нашим поездом стояли цистерны, громадные бомбы, если бы это взорвалось, от нас бы ничего не осталось. Стоим час, два. Глубокой ночью раздались выстрелы. Видно, идет цепь людей, и стреляют - прорвались немцы. Бежит человек в форме железнодорожника и кричит: «Эвакуированные, выходите из вагонов, бегите в степь, уводите детей, сейчас здесь будет ад!» В каждом вагоне с эвакуированными был кто-то из взрослых-сопровождающих. В нашем вагоне таким оказался папа одной из девочек - Доры. Он провожал ее в Ленинграде, и его просто посадили в вагон и обязали сопровождать детей. Он пытался сказать, что у него ничего с собой нет. «Документы есть? Ваш ребенок здесь едет? Садитесь и сопровождайте». Так он оказался в нашем вагоне, очень хороший человек, но страшно испуганный. И не знал, что делать. Совсем растерялся. Из некоторых вагонов стали выскакивать дети. А мы остались сидеть в вагоне. И вдруг состав дернулся, часть вагонов отцепилась и осталась на рельсах, наши первые вагоны с теми, кто в них остался, поехали. Мама потом мне рассказывала, что узнавала судьбу нашего эшелона и ей сказали, что эшелон погиб, а тех детей, которые бежали в степь, расстреляли немцы. А мы поехали дальше; то ехали, то стояли, не было ни еды, ни воды, кто-то умирал. Самое страшное - не было воды. Я сочинял стихи. Вот одно из них.